Библия и достоевский о природе революции. б) Неприятие Христа

Глава 2. Бунт

а) Неприятие мира

Человеко–мышь проанализировала человека и многопланово показала, что проблема человека - проклятая проблема. Проклятая, ибо сущность человеческого существа окружена чудовищными тайнами, которые подобно огненным указательным пальцам неизменно указывают на некую бесконечность - бесконечность в человеке, бесконечность вокруг человека. Чтобы проклятая ирония была невыносимой, в человеке встречаются эти две бесконечности. Он бесконечен в сущности своей, т. е. бесконечность имманентна его сущности, и бесконечен во внешней, транс–субъективной бесконечности, реальность которой он неминуемо сознает. Эти две бесконечности непримиримы для подпольного философа. Он решительно против внешней бесконечности, которая так нагло проявляется через природу и ее законы. Неутомимый борец за человеческую личность, он полностью за бесконечность сущности человека - ей придает всю значимость, ее возводит до абсолюта, ее идолизирует. Личность должна расти, а все безличное - уменьшаться. Природа не знает ни о личности, ни об устремлениях ее, ergo : природа есть то, что следует покорить. Если же это невозможно, тогда: природа есть то, что не следует принимать, с чем не следует примиряться.

Проблема личности включает в себя все вечные проблемы. По сути, проблема личности, существования Бога и мира - это три аспекта одной и той же проблемы. В проблеме личности, как в фокусе, сходятся все остальные проблемы. Личность есть поприще всех вечных и временных проблем и противоречий. Часто, по причине загадочной сложности своей, личность кажется своего рода несуразной попыткой некоего неизвестного существа примирить непримиримые противоречия. Проблема личности глубоко входит в проблему мира, ибо личность человека помещена в мир. Поэтому решение первой проблемы предполагает решение второй проблемы. Решением одной - решается другая. Органическую зависимость и связь этих проблем Достоевский искусно отражает во всех своих героях, а особенно в Иване Карамазове, который, в известном смысле, наиболее полно воплощает муки Достоевского в решении вечных, проклятых проблем.

Чтобы как можно яснее и вернее выразить сущность своей личности, Иван излагает брату Алеше свое отношение к Богу и миру. «…Нам прежде всего надо предвечные вопросы решить, вот наша забота , - говорит Иван Алеше, - решить проблемы: «Есть ли Бог, есть ли бессмертие?»» . Но возникает вопрос: имеет ли человек такое орудие познания, которое позволяет решить вечные проблемы, имеет ли психические способности, которые могут претендовать на решение этих проблем?

Иван исследует природу человеческого ума как основного орудия познания и находит, что ум человеческий создан «с понятием лишь о трех измерениях» , что он эвклидовский, немощный и маленький, как атом . «…Если Бог есть и если Он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал Он ее по эвклидовой геометрии» . Между тем находятся геометры и философы, которые сомневаются, что весь мир создан по эвклидовой геометрии, они даже осмеливаются мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, никак не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где?нибудь в бесконечности. «Я, голубчик, решил так, что если я даже этого не могу понять, то где же мне про Бога понять. Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего.<…>Все это вопросы, совершенно несвойственные ему, созданному с понятием лишь о трех измерениях» .

Значит, человек психологически не способен к познанию Бога; эвклидовский ум его - герметически закрытая монада, никак не открытая к Богу. Но и при всем этом Иван не может не решать вечные вопросы. И он говорит Алеше: «Итак, принимаю Бога и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его - нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольемся, верую в Слово, к Которому стремится вселенная и Которое Само «ве к Богу» и Которое есть Само Бог.<…>Ну, так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего - не принимаю, и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира?то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми - пусть, пусть это все будет и явится, но я?то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все?таки не приму. Вот моя суть, Алеша, вот мой тезис» .

Иваново неприятие мира имеет главной причиной своей страдания человечества вообще и страдания детей в частности. Чтобы объяснить своему брату Алеше, почему он не принимает мир таким, каков он есть, Иван стремится поставить его на свою точку зрения, чтобы тот с точки зрения страданий рассматривал его неприятие мира. Он останавливается только на страданиях детей, чтобы уменьшить размеры своей аргументации. В сужении своей темы он идет до того, что даже о подростках не желает говорить, поскольку они «съели яблоко и познали добро и зло, и стали «яко вози»». Они страдают, может быть, по заслугам. «Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виновны.<…>Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко; - но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному!» .

Отчаянно напрягая свой несчастный эвклидовский ум, чтобы решить страшную проблему страданий, Иван безумно мучится страданиями мучимых детей; ужасные факты страданий разрастаются в кошмар, и он, как в безумии, говорит Алеше: «…Выражаются иногда про «зверскую" жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток» .

Нет сомнения, Иван прав. Невыносимо ужасная история человечества подтверждает это. Человек сознательно, рационально, по своей воле суров и зол; в этом его печальное преимущество над зверями. Он сумел до наслаждения довести истязание детей. Ни один зверь не может чувствовать наслаждение в таких гадостях и артистических злодеяниях, в каких наслаждается человек. Любовь ко злу - это сугубо человеческая особенность; звери неспособны к такой любви. Вот пример: обезумевшая от страха мать держит на руках своего невинного грудного младенца; кругом галдят вошедшие турки. Им захотелось пошутить: они ласкают младенца, смеются, чтобы его рассмешить, и это им удается - младенец рассмеялся. В этот момент турок подносит к его личику пистолет на расстояние пяди. Ребенок радостно смеется, протягивает ручки к пистолету и… Артист спускает курок, раздается выстрел, пуля вонзается в смеющееся личико младенца и раздробляет ему головку .

«Артист» чувствует наслаждение от своих действий. А Иван? Иван в исступлении от боли говорит: «Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию» . «Человек, ты царь зверей - re delle bestie, - ибо поистине зверство твое наибольшее» . «Человек - деспот от природы и любит быть мучителем» . Любовь ко злу человек сознательно и по своей воле развивает, совершенствует и придает ей окончательную форму в любви к истязанию детей, особенно детей. «Никогда люди не творят зла так много и с радостью, как тогда, когда творят его сознательно» . Получать удовольствие в мучении детей - это способность, которую человек исхитрился выработать в себе. «Во всяком человеке, конечно, таится зверь, - утверждает Иван, - зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу спущенного с цепи…» . Иван владеет фактами, статистическими данными, доказательствами. Вот случай один из многих: маленькую пятилетнюю девочку возненавидели отец и мать, «почтеннейшие и чиновные люди, образованные и воспитанные». И эти образованные родители девочку подвергали всевозможным истязаниям. Били ее, секли, пинали ногами, не зная сами за что; все ее тело превратили в синяки; наконец дошли до высшей утонченности: в мороз ее запирали на всю ночь в отхожем месте, вымазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал - и это мать, мать заставляла! И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедной девочки, запертой в мерзком месте! «Понимаешь ли ты это? - спрашивает измученный Иван, - когда маленькое существо, еще не умеющее осмыслить, что с ней делается, в темноте и холоде бьет себя своим маленьким кулачком в надорванную грудку и плачет своими незлобивыми, кроткими слезками к «Боженьке», чтобы Он защитил ее, понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой Божий и смиренный, понимаешь ли, для чего все это нужно, для чего создано! Говорят, без этого человек не мог бы жить на земле, ибо не познал бы добра и зла. Но для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит слез ребенка к «Боженьке». Мучаю я тебя, Алешка, - добавляет Иван с болью, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь. - Ничего, я тоже хочу мучиться», - отвечает Алеша , и с ним вместе отвечают все искренне мучимые проблемой страданий, мучимые тем высшим мучением, способные «горныя мудрствовати и горних искати».

Страшно быть человеком, быть заключенным в пять чувств, и проявлять свою человечность через мучение других, и причинять страдания другим. Но это становится невыносимым при очевидности факта: страдание всюду присутствует; страдает всё, что существует; вся вселенная потоплена в страдании; оно - некая роковая необходимость этого трехмерного мира. От коры до ядра полита слезами людскими наша несчастная планета. Ее устройство непостижимо: мерилом человеческим она не может быть измерена. Но мало–мальски мыслящий человек должен разделять мнение Ивана: «Я… признаю… что ничего не могу понять, для чего все так устроено.<…>О, по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, - но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виноватых нет и что все прямо и просто одно из другого выходит, и что я это знаю - мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где?нибудь и когда?нибудь, а здесь уже на земле, и чтоб я его сам видел. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то будет слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и страданиями моими унавозить кому?то будущую гармонию. Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было.<…>Но вот, однако же, детки, и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могу решить.<.„>Слушай, если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем не понятно, для чего должны страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они?то тоже попали в материал и унавозили собою для кого?то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то, уж конечно, правда эта не от мира сего мне непонятна» .

Страдание настолько реально и страшно своей жестокой реальностью, настолько безгранично, неизмеримо и непонятно, что убогий ум человеческий вынужден с болью вопрошать: а не является ли страдание необходимостью не только во времени и в пространстве, но и в бесконечности и в вечности? Мир проявляет свою ужасную реальность через категорию страдания - так неужели возможно, чтобы и Сам Бог проявлялся - помимо этой категории? Страдание делает невозможной, если не исключает, какую бы то ни было нынешнюю или будущую гармонию, поскольку оно - действительность, которую почти невозможно сделать недействительной. Ограниченный ум человеческий с отчаянием должен признать, что он не может оправдать страдание, а потому не может признать и возможность какой бы то ни было высшей гармонии в жизни. Но если такая гармония и возможна в некоем далеком будущем, униженный и обиженный до комизма ум человеческий не сможет простить нанесенных ему обид, не сможет забыть страдание, которое легло в самые праосновы жизни и дает человеку право протестовать против столь трагичной гармонии. Иван считает, что такая гармония возможна, но она неполноценная и неприемлемая для ума человеческого, который остается при данности неискупленного и неоправданного страдания. Он понимает, как всколыхнется вселенная, когда все на небе и на земле сольется в единое славословие и все живое и жившее воскликнет: «Прав Ты, Господи, ибо открылись пути Твои!». Тогда настанет венец познания и все объяснится. «Но вот… этого?то я и не могу принять, - стенает Иван. -<…>Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к «Боженьке»! Не стоит, потому что слезки его остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены. Не хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое; но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из?за любви к человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями неотомщенными. Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и не прав . Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алеша, а только билет Ему почтительнейше возвращаю» .

Измеряя мир мерилом эвклидовского ума своего, Иван потерял веру в порядок вещей и гармонию; для него мир - «проклятый… и бесовский хаос» , над которым никакой дух не витает. «На нелепостях мир стоит, - заявляет, как в бреду, Иван. -<…>Я ничего не понимаю. Я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать.<.„>Не могу понять, для чего все так устроено» .

Мир - непостижимая тайна, бесконечная в своем трагизме, а человек не имеет таких способностей познания, которые бы позволили отыскать смысл этой тайны. Вольно или невольно все бунты возникают из этого. И бунт Ивана так возник, ибо все мученические усилия человека втиснуть тайну мира в категории эвклидовского ума человеческого заканчиваются бунтом. Бунт - психологически неизбежное следствие веры в разум, который может принять и вместить в себя лишь незначительнейший кусочек жизни; а верить, что он может вместить в себя тайну мира и разгадать ее - то же самое, что верить, будто комар может вместить в утробу свою Млечный Путь. Иван - олицетворенное подтверждение этого. Он немилосердно напрягал ум свой, чтобы с его помощью решить страшную проблему мира, и путем экспериментальным и личным пришел к горячечному сознанию и признанию, что атомный, земной, эвклидовский ум человеческий абсолютно не способен решить эту проблему, которая загадочнее всего проявляется в страданиях детей. Всякий рационализм, когда разовьется до своей завершающей стадии, должен - по закону психологической и логической необходимости - закончить нигилистическим бунтом, анархическим неприятием мира. «Вера в категории разума является причиной нигилизма» , - искренне признается Ницше. И если бы рационалисты, независимо от окраски, были столь отважно смиренны, что у Ивана и Ницше позаимствовали бы искренность, они бы стали открыто исповедовать, что вера в разум человеческий - самый надежный путь, ведущий через разочарование в отчаяние, а из отчаяния к бунту, к неприятию мира, к нигилизму и анархизму.

Иваново неприятие мира - это конечная форма долго вызревавшего бунта. То, что подпольный антигерой измыслил в миниатюре, Иван расширил до невиданных масштабов. Идея неприятия мира зачинается в человеко–мыши, растет в Раскольникове, Свидригайлове, Ипполите, Ставрогине, Кириллове, Верховенском и созревает в Иване. Всех их поражает очевидный факт, что этот мир бесконечен - своим ужасом. Но что еще хуже, чем страстнее и отважнее погружаются они в чудовищный трагизм этого мира, тем глубже и неодолимее чувствуют и сознают, что горний мир лишь продолжение этого мира со всеми его ужасами и нелепостями, что сама вечность - не что иное, как трагический комизм времени и пространства, возведенный до абсолюта, до вечного существования. Когда Свидригайлов свой гносеологический аппарат поворачивает к будущей жизни и вечности, они являются ему в самом ужасном виде. «Нам вот всё представляется вечность как идея, - говорит он Раскольникову, - которую понять нельзя, что?то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность» .

Неприятие мира неминуемо перерастает в неприятие вечности. Леденящий ужас пронизывает и время, и вечность. Антигерои Достоевского имеют в себе какую?то злосчастную магнетическую силу, с помощью которой притягивают к себе все ужасное и трагичное в мире и вечности. Неодолимый ужас исходит из всей природы и вечности, из всех законов их, доводя антигероев Достоевского до убийственного отчаяния. Безжалостно битый непобедимым ужасом природы и ее законов, Ипполит погружается в самоубийственное настроение. Он сам это признает. Ему природа напоминает какого?то огромного, неумолимого и немого зверя или, вернее, некую громадную машину новейшей конструкции, которая бессмысленно все хватает и пожирает . Но природа, хоть и безобразное некое чудовище, Ипполиту все?таки является в определенных формах. «Но мне как будто казалось временами, - рассказывает он, - что я вижу, в какой?то странной и невозможной форме, эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто?то будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого?то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием» . Здесь от ужаса цепенеет всякая мыслительная способность; ум леденеет; здесь человек теряет свое имя и нарекается не человек, а ужас, ужас, ужас. «Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы, - говорит Ипполит. - Это привидение меня унизило, Я не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула» .

Человеку, похоже, дано сознание, чтобы он мог осознать отчаянную немощность свою и ужас жизни. Сознание - самая издевательская привилегия, которую имеет человек. Обмирая от ужаса, Ипполит приходит к предположению, что его никчемная жизнь, жизнь атома, требуется для пополнения некой всеобщей гармонии, для неких плюса и минуса, для некоего контраста, как требуются ежедневно в жертву жизни миллионов существ, без смертей которых остальной мир не может существовать. «Но пусть! - продолжает Ипполит. - Я согласен, что иначе, то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве…<…>А между тем я никогда, несмотря даже на всё желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее. Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?<…>Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я еще имею власть умереть… Не великая власть, не великий и бунт» .

Бунтарская настроенность духа у антигероев Достоевского поднимается до такого уровня, на котором дух человеческий расточается в ужасе и немых мучениях. Как последнюю сущность всего они являют метафизический ужас. Он захватил их своим течением, бросая в неизведанные глубины свои, и они нам в исступлении рассказывают об ужасе жизни так, как никто никогда не рассказывал. «В произведениях Достоевского, - пишет один английский критик, - ужаса и жестокости больше, чем во всех литературах всех эпох, ему предшествовавших. И дело не в том, что он - «жестокий талант», как говорили некоторые, а в том, что в нем человеческое сознание работало интенсивнее, чем в других людях его времени, что он был намного более ужасной жертвой крайней жестокости реальности» . Даже сам «многоглазый» Шекспир со своими «Королем Лиром» и «Макбетом» не смог так многосторонне. и глубоко увидеть и познать последний ужас этой жизни, хотя иногда чувствовал его и говорил, что жизнь - это «повесть, рассказанная дураком» .

«Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен, - как будто пробивая некий внутренний духовный лед, говорит Кириллов. - Теперь всё боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман» . Для него мир иной, горний, - огромный камень, который висит над человеком и в любой момент может упасть на него . Для Ставрогина жизнь - «бесконечный ряд обманов» .

Все сводится к тому, что вся жизнь, весь мир - хаотическая эвклидовская бессмыслица. «.. Все на свете - загадка!» . Достоевский чувствует это каждым нервом своего измученного существа. Он весь открыт для апокалиптических ужасов; и они обрушиваются на него, они - тяжелые, как мельничные жернова. «Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека» . Широк человек, слишком широк, надо было бы его сузить, ибо ужасно много тайн может вмещать он в себя. Для более узкого человека и ужас жизни был бы уже, сноснее, проще. Но в бескрайне широком хаосе жизни широкий духом человек безмерно страдает и не может найти смысла, оправдания того чудовищного творения, что миром зовется. Всё - загадка всему, а прежде всего себе самому. «Зачем я сотворена, почему создана?» - спрашивает каждая тварь. «Это маленькое словечко «почему» разлито по всей вселенной с самого первого дня миросоздания, и вся природа ежеминутно кричит своему Творцу: «Почему?» - и вот уже семь тысяч лет не получает ответа» .

Ограниченная, эвклидовская, расслабленная страданиями человеческая природа не имеет в себе способности ответить на страшные, вечные вопросы. Некое мистериозное сознание находится в ней, похоже, только для того, чтобы человек мог сознавать ужасную дисгармоничность мира. «Сознание же мое есть именно не гармония, - пишет Достоевский в своем «Дневнике», приписывая это резонирование материалисту–самоубийце, - а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив» .

Всесильные вечные законы природы, похоже, имеют в качестве единственного смысла и цели своего существования то, чтобы как можно немилосерднее и оскорбительнее обижать человека. «…В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких?то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать - ибо для чего бы я согласился страдать?» .

Необъяснимый трагический комизм существования вообще порождает в человеке безысходно невыносимые мысли: «Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой?то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет? Грусть этой мысли, главное - в том, что опять?таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто всё произошло по мертвым законам природы, мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo: - так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю, и очевидно для меня, и понять никогда не в силах; - так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, но даже и не отвечает мне вовсе - и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить; - так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого , и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе); - так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным; - то, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, - вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого» .

Сознание делает человека несчастным, уединяет его до полной оторванности от мира, доводит его до самоубийственного отчаяния, в то время как природа его окружает со всех сторон и он живет в ней, как в некоем отвратительном и огромном черепе мертвеца. «О, природа! - вопиет Достоевский. - Люди на земле одни - вот беда!<…>Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и - посмотрите на него, разве оно не мертвец? Всё мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание - вот земля!» .

Ввергнутый в «дьявольский хаос», в пасть чудовища, называемого время и пространство, несчастный человек протестует своим атомным умом, по–бунтарски отказывается принимать таким образом устроенный мир, бросает проклятие на всё и упорно остается при нем, ибо оно - «его привилегия, главнейшим образом отличающая его от других животных» . Человек, проклиная, отдает долг тому, кто его создал проклятым. «Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще!», поэтому: «Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!..» .

б) Неприятие Христа

Неприятие мира достигает своей высшей точки и окончательной полноты в неприятии Христа. Бурные души бунтующих антигероев не считают, что проблема решена неприятием мира, так как они настолько взбудоражены трагизмом мира, что не могут упустить из виду близкую связь Христа с этим миром. И прежде чем решиться на самоубийственное отчаяние и последнюю анафему, они неизбежно, инстинктивно и добровольно поворачиваются ко Христу, мобилизуют все свои силы и искренне борются с Ним, чтобы Им победить мир; или: миром - Его. Говорят: Христос есть Логос мира и оправдание жизни, но эвклидовский ум утверждает: мир есть безлогосное чудовище, а жизнь - неоправданная бессмыслица, ужас и хаос. Невыносимо мучимый абсурдностью этого мира, человек содрогается и вопрошает: неужели возможно, чтобы где?то было такое существо, которое могло бы неопровержимо оправдать этот мир и изгладить все злодеяния, которое могло бы искупить все страдания, не уничтожив самосознание человеческое? Говорят, якобы Христос и есть такое существо, такой Искупитель; но это все же не снимает вопроса: разве можно быть Искупителем такого мира, который устройством своим исключает всякую возможность искупления? Если же допускается и эта возможность, то возникает вопрос: может ли эвклидовский ум человеческий признать и принять Христа как оправдание жизни, если Его Личность и Его план спасения не могут вместиться в узкие категории ума?

Достоевский - великий аналитик и знаток человеческого ума, его границ, сил и возможностей, - в своем «Великом Инквизиторе» подвергает Христа и Его план спасения необычной критике, которую осуществляет эвклидовским умом своим Иван. Чтобы критика была как можно живее и непосредственнее, Иван придает ей форму поэмы, в которой Христос лично встречается с великим инквизитором. Это происходит в Испании, в городе Севилье, в средневековье, в самое страшное время инквизиции. Однажды, сразу после того как кардинал, великий инквизитор, в «великолепном аутодафе» сжег разом чуть не целую сотню еретиков ad majorem Dei gloriam, Он появился тихо, незаметно, - и вот все узнают Его. Народ непобедимою силою стремится к Нему, окружает Его, собирается вокруг Него толпами, следует за Ним, Он молча проходит среди них с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Он простирает к ним руки, благословляет их, исцеляет - слепые прозревают, хромые начинают ходить. Народ плачет и целует землю, по которой идет Он, Дети бросают пред Ним цветы, поют и вопиют Ему: «Осанна!» «Это Он, это Сам Он, повторяют все, это должен быть Он, это никто, как Он». В это время появляется похоронная процессия: семилетнюю девочку, единственную дочь у матери, несут хоронить. Несчастная мать рыдает и, увидев Его, повергается к ногам Его, вопия: «Если это Ты, то воскреси дитя мое!» Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам Его. Он глядит с состраданием, и уста Его тихо и еще раз произносят: «Талифдкулш» - «нвоста девицл». В народе смятение, крики, рыдания, и вот в эту самую минуту вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал, великий инквизитор. Он простирает перст свой и велит стражам взять Его. И стража тотчас берет Его и уводит в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании Святого Судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная севильская ночь. И в глухую пору ночи неожиданно отворяется железная дверь тюрьмы и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он останавливается при входе и долго всматривается в лицо Его. Наконец, тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит Ему: «Это Ты? Ты? - Но, не получая ответа, быстро прибавляет: - Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать?.. Да Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что сказано Тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать и Сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу: Ты ли это или только подобие Его, но завтра же я осужу и сожгу Тебя на костре, как злейшего из еретиков…» .

Никто никогда не говорил так дерзко Христу и не вершил над Ним такого страшного суда. Если бы человечество, по каким бы то ни было причинам, пожелало измыслить страшный суд для Христа, то, как нам кажется, оно бы могло взять для себя в качестве примера великого инквизитора.

Тот осуждает Христа и Его план спасения как неприемлемый для человеческой природы и неосуществимый в устроенном так мире. Неосуществимый идеализм плана Христа, выраженного в ответах Искусителю, страшному и умному, в пустыне, характеризует Христа как еретика в отношении к человеческой природе. А для великого инквизитора три вопроса Искусителя - это наибольшее громовое чудо из совершавшихся на земле поскольку они отражают всю будущую историю человечества, поскольку в них сходятся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы; прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более . Конечно, и Искуситель и Искушаемый выражают свои планы и свои методы устроения мира: первый - через свои вопросы, второй - через Свои ответы. Евангелия свидетельствуют об этом. В своих трех вопросах Искуситель изложил и отразил всю свою биографию, определил свое существо, выявил свою сущность. Чтобы соблазнить Искушаемого, он собрал все зло, мобилизовал все нечистые умственные силы и предстал как дух умный и страшный, как воплощение вселенского зла. Он испытывал Христа всеми искушениями и таким образом невольно раскрыл план и способ своей работы в мире. Ибо на самом деле все искушения, которыми Искуситель искушал людей всех времен, - это лишь развитие трех искушений, которыми он искушал Христа. Великий инквизитор, несомненно, прав, когда подчеркивает огромную важность искушений в пустыне.

Он оценивает оба плана, проверяет их осуществимость в этом мире, определяет их приемлемость для людей и приходит к поразительному заключению, «что лишь советы великого страшного духа могли бы хоть сколько?нибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков» , то есть людей. Он обвиняет Христа за то, что Христос отверг эти советы. «Таким образом, Сам Ты положил основание к разрушению Своего же Царства и не вини никого в этом более. А между тем, то ли пред лагалось Тебе? Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия, - эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то, и другое, и третье, и Сам подал пример тому» .

Христос отверг советы «умного духа», но за это Его отвергает великий инквизитор. Он не принимает Христа, Который отвергает первый совет Искусителя, не желая покупать покорность людей за хлеб. Ставя свободу выбора превыше всего, Христос предвидел великую тайну мира сего, кроющуюся в том совете , «…Ты не захотел, - говорит инквизитор Христу, - лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами?» . Во имя свободы совести Христос отверг совет Искусителя, показав тем, что либо не знает, либо намеренно замалчивает основную тайну человеческой природы, так как «ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы» . Во имя свободы и хлеба небесного Христос отверг единственный и абсолютный знак, который Ему был предложен для покорения людей Себе - знак хлеба земного. «„. Вместо того чтоб овладеть свободой людей, Ты увеличил им ее еще больше! Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда - Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, - и это кто же: Тот, Который пришел отдать за них жизнь Свою! Вместо того чтоб овладеть людской свободой, Ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство человека, вовеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого древнего закона, - свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою, - но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же, наконец, и оспорит даже и Твой образ, и Твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? Они воскликнут, наконец, что правда не в Тебе, ибо невозможно было оставить их в смятении и мучении более, чем сделал Ты, оставив им столько забот и неразрешимых задач» .

Бунт инквизитора против Христа незаметно переходит в протест и бунт против такого устроения человеческой личности. Зачем человеку дается свобода, если он со всех сторон ограничен необходимостью природных законов, которые управляют этим наихудшим из возможных миров? Причина всех несчастий и страданий заключается в свободе, с которой человек рождается. Психологически вполне оправданно видеть в свободе человеческой личности причину всех несчастий и страданий. На самом деле, современная наука представляет систематически организованное восстание против свободы, против той наиболее роковой привилегии, которую имеет человек. Сводя всю многообразную жизнь существ, твари к необходимости, наука подводит под нее и самого человека, чтобы избежать мук в связи с решением кошмарной проблемы свободы. Тем самым она опосредованно бунтует против таким образом устроенного человека: реальность свободы в мире необходимости невозможна; а если и возможна, то настолько ужасна, что ее следует уничтожить и объявить ненужной. Это наука и делает: необходимость управляет всем механизмом мира, а человек является деталью этого механизма; все, что в нем происходит и что им совершается, - происходит по необходимости; свобода немыслима и не нужна, необходимость - все и вся. Выраженное этической терминологией это звучит: нет преступления, нет греха, зло является необходимостью.

А если так, то современная наука представляет не что иное, как непрестанное утверждение, что вся жизнь является неоправданным и невыносимым ужасом, абсолютно неоправданным, ибо все происходит по необходимости. В таком случае научный оптимизм - абсолютная невозможность.

Великий инквизитор бунтует против свободы как сущности человеческого существа и особенно против Христа Искупителя, Который умножает и увеличивает свободу человека и обусловливает успех дела Своего свободным согласием человека и человечества.

Смысл второго искушения заключается в тайном желании Искусителя склонить Христа, чтобы Он догматизировал чудо как единственное средство осуществления Своего искупительного плана, то есть чтобы Он уничтожил человеческую свободу ради покорения людей чудом, а не любовью, и тем самым искушает Господа Бога Своего, чтобы доказать, что это Он Сам, создав человека свободным, заложил основы для разрушения дела Своего. Великий инквизитор осуждает Христа за то, что Он отверг это предложение Искусителя. «Ты, выслушав, отверг предложение и не поддался и не бросился вниз. О, конечно, Ты поступил тут гордо и великолепно, как Бог, но люди?то, но слабое бунтующее племя это - они?то боги ли?.. Но, повторяю, много ли таких, как Ты? И неужели Ты в самом деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под силу подобное искушение? Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо, и в какие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением сердца?.. Но Ты не знал, что чуть лишь человек отвергнет чудо, то тотчас отвергнет и Бога, ибо человек ищет не столько Бога, сколько чудес» . Человек - несчастная часть несчастной эвклидовской нелепости, называемой миром. Христос слишком хорошо думал о людях, которые являются рабами, хотя созданы бунтовщиками. «Клянусь, - говорит инквизитор Христу, - человек слабее и ниже создан, чем Ты о нем думал! Может ли, может ли он исполнить то, что и Ты?.. Он слаб и подл….[Люди], хоть они и бунтари, но бунтари слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются, наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будет богохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природа человеческая не выносит богохульства и, в конце концов, сама же себе всегда и отомстит за него» .

Люди слабы, вечно порочны и вечно неблагодарны. Ошибка Христа в Его нежелании подчинить Себе этих вечно порочных существ - подчинить посредством чуда. Он хотел веры от свободного сердца, а не вынужденную посредством чуда. Но эта Его неограниченная свобода привела людей к наиужаснейшему рабству и смятению . Беспокойство, смятение и несчастье - вот нынешний удел людей после всего, что Христос претерпел ради их свободы. Он не знал человека. Он слишком много от него требовал и тем самым обрек Себя на поражение .

Тайная цель третьего предложения Искусителя кроется в его желании побудить Христа, чтобы Он принял «все царства сего мира» как средство для осуществления Своего искупительного плана, то есть чтобы Царство Небесное основал на гнилых основаниях людских царств. Христос отверг предложение и метод Искусителя в пользу Божьего метода, ради того чтобы основать Свое Небесное Царство на Боге как основании. Великий инквизитор осуждает Христа за то, что Он отверг третье и последнее предложение Искусителя, ибо этим обрек Царство Свое на полную безуспешность и уничтожение. «Зачем Ты отверг этот последний дар? - спрашивает инквизитор у Христа. - Приняв этот третий совет могучего духа, Ты исполнил бы все, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться, наконец, всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей… Приняв мир и порфиру Кесаря, основал бы всемирное царство и дал бы всемирный покой» . Но поскольку Христос решительно отверг последнее предложение Искусителя, равно как и первое, и второе, великий инквизитор объявляет Христу свое заключительное обвинение: «Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то это Ты. Завтра сожгу Тебя. Dixi» .

Эвклидовский ум человеческий не принимает этого мира, не принимает и Христа, ибо так устроенный мир - неискупимая и неоправданная бессмыслица. Искупительный план и подвиг Христов - «безумие» . Безжалостные законы природы представляют собой всесильную и вседержительную необходимость; они не допускают, чтобы хоть нечто Божественное вошло в эту жизнь; они не только людоедские, но и «богоедские». «Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому:«Будешь сегодня со Мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека - одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после Него такого же, никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и Этого , даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?» .

Мир и человек в этой эмпирической данности не могут не быть космологическим доказательством несуществования Бога. В таком мире и за таким миром невозможно найти Бога. «И действительно, человек выдумал Бога, - говорит Иван. И не то странно, не то было бы дивно, что Бог в самом деле существует, но то дивно, что такая мысль - мысль о необходимости Бога - могла залезть в голову такому дикому и злому животному, каков человек, до того она свята, до того трогательна, до того премудра и до того она делает честь человеку» . - Невероятно измученный решением вечных вопросов о существовании Бога и бессмертии души, эвклидовский ум дает единственно возможное решение: нет Бога, нет и бессмертия.

Из книги История русской церкви автора Никольский Николай Михайлович

Соловецкий бунт С конца 60-х годов XVII в. Московское государство неоднократно потрясается восстаниями, возникающими в разных местах, как в центре, в самой Москве, так и на окраинах, на далеком севере и на Дону. Почти все эти движения носят религиозную окраску, так или иначе

Из книги Достоевский о Европе и славянстве автора (Попович) Иустин

Из книги Очерки по истории Русской Церкви. Том 2 автора

Из книги Введение в Ветхий Завет Канон и христианское воображение автора Брюггеман Уолтер

Глава 2. Чудеса и бунт мироздания (Быт 1–11) Первые одиннадцать глав Книги Бытия - настоящая богословская сокровищница (хотя при том и непросты для толкования). В своей окончательной канонической форме эти рассказы ставят дальнейшие «исторические» сюжеты в более широкий

автора Карташев Антон Владимирович

Из книги Очерки по истории Русской Церкви. Том II автора Карташев Антон Владимирович

Соловецкий бунт Приморский север Европейской России - колонии старого Новгорода, не знавшие крепостного права, таили в себе дух вольности от безусловных приказов Москвы. Сопротивление книжной справе Никона в самой Москве быстро передалось северному центру

Из книги Очерки по истории Русской Церкви. Том II автора Карташев Антон Владимирович

Стрелецкий бунт После шести лет царствования (1676-1682 гг.) царь Федор Алексеевич скончался бездетным. По старшинству за ним шел брат Иван, от той же матери (Милославской). Ивану было уже 15 лет. Но он был по своей слабости - полумертвец. Естественно, что здравомыслящие люди

«Бунт» в храме Подходил к концу Великий пост. Отец Иван Зайцев поехал в епархию вместе со старостой. Епископ их принял, прочёл их прошение. Мне неизвестен текст, но результат этого дела был для всех неожиданным: отец Иван был переведён в Пушкино, где он проживал, а на его

Из книги Странствие Кукши. За тридевять морей автора Вронский Юрий Петрович

Бунт народный На общем митинге подняло все общество вопль, и плакал народ во всю ту ночь, и роптали на Моисея и Аарона все сыны Израилевы. И опять возопили евреи:- Куда ты нас вечно гонишь, Моисей? Идем-идем уж не один десяток лет, от жажды скукожились, а с голодухи скоро

Из книги Светозарные гости. Рассказы священников автора Зоберн Владимир Михайлович

Из книги автора

Глава девятая ГОЛОДНЫЙ БУНТ С самой весны нещадно палит солнце. За лето не выпало ни одного дождя. От зноя все кажется белесым – и раскаленная земля, и дома, и одежды прохожих. На полях Фракии, области, примыкающей к Царьграду, горит хлеб. Деревенские жители обходят

Из книги автора

Бунт Это случилось на пятой неделе Великого поста. В сельском храме готовились к великому празднику Воскресения Христова. Прихожанку храма, благочестивую старушку, попросили почистить церковную утварь и образа. После литургии батюшка вместе со старостой принесли к ней

Протоиерей Вячеслав Перевезенцев

БУНТ ИВАНА КАРАМАЗОВА

(оправдание Бога и мира в романе Ф. М. Достоевского "Братья Карамазовы")

Сегодня наше общество переживает не самые лучшие времена - это очевидно. Не очевидны причины этого затянувшегося кризиса. Кто-то видит их в нашей неспособности освободиться от коммунистического прошлого, кто-то, наоборот, -в слишком резком разрыве с этим прошлым. Одни видят выход в скорейшей экономической и идеологической интеграции с Западом, другие - в поисках своего, уникального, российского пути. Называются конкретные политические и экономические просчеты новой российской власти. Но для многих становится все более очевидным, что причины глубочайших нестроений нашей сегодняшней жизни связаны с духовным кризисом - кризисом, который начался не сегодня (хотя сегодня он приобрел устрашающие размеры), а почти столетие назад. Нравственная коррозия, духовная расслабленность поразила не только высшие слои русского общества, но и народный дух (причем произошло это не в начале прошлого века, а гораздо раньше). Атеистический нигилизм русской интеллигенции был воспринят народным сознанием в духе утилитаризма, во главу угла была положена польза, личная выгода. Но личная выгода кончается там, где начинается выгода другого. Результаты столкновения двух выгод хорошо известны. То, что произошло с Россией, также известно. Страшный этот процесс не остановлен, хотя Провидением нам дан шанс, в чем мне и видится смысл так нежданно свалившийся на нас свободы.

А. И. Солженицын, который немало думал о причинах духовного кризиса, свел свои размышления к предельно ясному и лаконичному ответу: "Люди забыли Бога, оттого и все" 1 . Солженицыну понадобились десятилетия, война, лагерь, ссылка, смертельная болезнь, кропотливое изучение новейшей российской истории, чтобы найти такой ответ. Ровно столетием раньше Ф. М. Достоевский, также проживший нелегкую жизнь, пророчески предупреждал об этом. Он ясно осознавал то, что сегодня еще хоть слабо, но ощущается обществом (а завтра может быть утеряно безвозвратно) - без Бога человеку на земле не выжить.

Но Достоевский видел, что люди не просто забывают Бога, не так уж просто забыть о Нем, ведь "душа по природе христианка" (Тертуллиан). Они восстают на Него, они Его убивают и, убив Его в себе, жаждут, чтобы все совершили убийство. Не всем дано было видеть это страшное преступление, совершающееся европейским человеком под покровом внешне благополучной христианской цивилизации, не все, кто видел, содрогались. "Где Бог? Я хочу сказать вам это! Мы Его убили - вы и я! Мы все Его убийцы!" - буквально кричит младший современник Достоевского, многому научившийся у героев его романов, но так и не понявший самого автора, Ф. Ницше 2 . "Мы философы и свободные умы, - пишет Ницше в другом месте, - чувствуем себя при вести о том, что старый Бог умер, как бы осиянными новой утренней, зарей; наше сердце переполняется при этом благодарности, удивления, предчувствия, ожидания, - наконец нам снова открыт горизонт, даже если он затуманен" 3 . Один из самых духовно близких Ницше героев Достоевского - Кириллов ("Бесы") говорил: "Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога до перемены земли и человека" (10, 94).

Спрашивается - для чего нужна эта перемена земли и человека? Конечно же, для счастья и радости, неужели человек хочет чего другого? Раз наш мир не может дать нам счастья и радости, надо его разрушить и устроить новый мир. Кратчайший путь к разрушению старого мира есть убийство Бога, "краеугольного камня" христианской цивилизации.

Об. этом предельно цинично говорит черт из кошмара Ивана Карамазова: «По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать -о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период - параллель геологическим периодам - совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире (...) Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это, пожалуй, еще и в тысячу лет не устроится, то всякому сознающему и теперь^исти-ну, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". Мало того: если даже период этот никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-богом, даже хотя бы одному в целом мире, и, уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобиться. Для бога не существует закона! Где станет бог - там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "все дозволено", и шабаш!» (15, 83-84).

Эти слова черта выдают сокровенные, глубинные. мысли самого Ивана. "Если нет Бога, то все позволено" - вот его главный тезис, его выстраданная идея. В самом начале романа, когда происходит встреча семейства Карамазовых со старцем, Петр Александрович Миусов излагает мысли Ивана Федоровича:

"(...) уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, (...) и тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия (...)

Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у людей веры в бессмертие души их? - спросил вдруг старец Ивана Федоровича.

Да, я это утверждал. Нет добродетели, если нет бессмертия" (14, 64-65).

Единство веры и нравственности или, наоборот, неверия и безнравственности - одна из любимых идей Достоевского.

"Представьте себе, - пишет он в феврале 1878 г. Н. Л. Озми-дову, - что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог -это всё одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне тогда жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия-то ведь всё дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, а там хоть всё гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на свою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить или почему мне если уж не резать, так прямо не жить на счет других, в одну свою утробу? Ведь я умру, и всё умрёт, ничего не будет" (30 l5 10).

"Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного, - читаем в записной книжке последних лет. - Подставлять ланиту, возлюбить более себя. Помилуйте, да для чего это? Я здесь на миг, бессмертия нет, буду жить в мою волю" (27, 56).

Интересно, что почти также это окончательное неверие, оборачивающееся жизнью "в мою волю", сформулировано у апостола Павла: "Какая мне польза, если мёртвые не воскресают? Станем есть и пить, ибо завтра умрём" (1 Кор 15:32).

Итак, тезис Ивана, очевидно, правильный, но важно, какие из него будут выводы.

Об этом и говорит Ивану старец Зосима:

"- Блаженны вы, коль так веруете, или уже очень несчастны!

Почему же несчастен? - улыбнулся Иван Федорович.

Потому что (...) не веруете сами (...) в бессмертие вашей души (...) Идея эта еще не решена в сердце вашем и мучает его (...) Но благодарите Творца, что дал вам сердце высшее, способное такою мукою мучиться (...) Дай вам Бог, чтобы решение сердца вашего постигло вас еще на земле, и да благословит Бог пути ваши!" (14, 65-66).

Эти слова старца Зосимы предельно важны для характеристики Ивана: да, он не верит и потому прекрасно понимает, что "злодейство не только должно быть дозволено, но даже признано самым необходимым и самым умным выходом из положения всякого безбожника", но он не какой-нибудь там Свидригайлов или Петр Верховенский, он не может просто встать на этот путь, ему, как и Раскольникову, надо его оправдать. Над этим издевается двойник Ивана - черт: "(...) если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил..." (15, 84).

Отсюда бунт Ивана, его непременное желание оправдать свою идею, свое своеволие и оправдать даже не перед самим собой, а перед младшим братом - Алешей, которого в романе едва ли не все близко его знающие называют ангелом, херувимом, человеком Божиим.

Рассказчик, от имени которого идет повествование романа, давая в книге первой характеристики всем братьям, про Алешу сообщает следующее: «Едва только он, задумавшись серьезно, поразился убеждением, что бессмертие и Бог существуют, то сейчас же, естественно, сказал себе: "Хочу жить для бессмертия, а половинного компромисса не принимаю" (...) Алеше казалось даже странным и невозможным жить по-прежнему. Сказано: "Раздай все и иди за мной, если хочешь быть совершен". Алеша и сказал себе: "Не могу я отдать вместо "всего" два рубля, а вместо "иди за Мной" ходить лишь к обедне"» (14, 25).

"Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме", - страшный смысл этих слов, обращенных Иваном к Алеше, необходимо иметь в виду, чтобы уразуметь смысл Иванова бунта.

Бунтует Иван, но исход этого бунта зависит не от него, а от того, согласится ли с ним Алеша, примет ли он веру, а точнее, неверие Ивана.

Он - Алеша - ответ Ивану и всем последующим искусителям и бунтарям. В нем видит Достоевский оправдание Бога и мира, это понимал и Иван, поэтому ему так важно совратить брата.

Иван ставит перед ним вопрос, на котором ломались и ломаются иные мощные умы, ибо на рациональном уровне он и не имеет ответа: почему Бог допускает зло!

Заметим: Иван не обвиняет Бога в творении зла, потому что возражение давно известно: зло творится не Богом, а свободною волею, дарованной Творцом своим созданиям. Можно вспомнить один из рассказов Г. Уэллса, где говорится о том, как люди, вконец измученные всевозможным злом, приходят и жалуются Богу: куда Он смотрит? Бог отвечает им: "Вам не нравятся войны, насилия, предательство, цинизм, пошлость и т. д." "Да, очень не нравятся", - отвечают люди. "Так не делайте этого" 4 . Иван это понимает, более того он даже готов признать зло, направленное против согрешившего человека: "Люди сами, значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитили огонь с небе-си, сами зная, что станут несчастны, значит, нечего их жалеть" (14, 222).

Нет, он целит в самое уязвимое место: почему страдают невинные дети?

Он нарочито сужает проблему земного зла до аргумента, который представляется ему неуязвимым: "Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному" (14, 217). В письме Н. А. Любимову (от 10 мая 1879 г.) сам Достоевский признавал: "Мой герой берет тему, по-моему, неотразимую: бессмыслицу страдания детей и выводит из нее абсурд всей исторической действительности" (30!, 63).

На основании этой неотразимости претензий Творцу Иван являет свой бунт против Бога и пытается вовлечь в него Алешу:

«Итак, принимаю Бога, и не только с охотой, но, мало того, принимаю и премудрость Его, и цель Его нам совершенно уж неизвестные, верую в порядок, в смысл жизни, верую в вечную гармонию, в которой мы будто бы все сольёмся, верую в Слово, к которому стремится вселенная и которое само "бе к Богу" и которое есть Само Бог, ну и прочее и прочее, и так далее в бесконечность. Слов-то много на этот счет наделано. Кажется, уж я на хорошей дороге - а? Ну так представь же себе, что в окончательном результате я мира этого Божьего - не принимаю и хоть и знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе, Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять» (14, 214).

«Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? (...) Не стоит она слезинки хотя бы только одного только того замученного ребёнка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слёзками своими к "Боженьке"! (...) Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алёша, я только билет Ему почтительно возвращаю» (14, 222-223). Как верно заметил преп. Иустин (Попович): "Здесь очевидно идейное сходство между бунтом Ивана, возвращающего билет Богу, и не менее бунтарским возвращением таланта Богу злым слугой из евангельской притчи" (Мф 25:24-26) 5 .

Как верно подметил М. М. Дунаев: "Суждения Ивана при всей их эмоциональной убедительности, лукавы и полны противоречий" 6 . Прежде всего: картина мира, пронизанного безнаказанным злом и невинными страданиями, не есть отражение Божьего мира в том смысле, что Бог такого мира не творил. Это картина того, что из прекрасного Божьего мира сделал человек. В Библии слово "мир" понимается двояко. Во-первых, как творение Божье, которое, даже несмотря на то что с ним сделал человек, драгоценно для Бога. Именно ради спасения этого мира Бог посылает Сына Своего. "Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную" (Ин 3:16). Но в Библии и, соответственно, в христианской традиции есть и другое понимание слова "мир" - "не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего"

(1 Ин 2:15-16). Есть "мир Божий" и "мир сей" (мир человеческих страстей, мир греха), и, хотя "мир Божий" пленён вторым, смешивать их нельзя. Скорее всего, Иван (пусть и закончивший естественный курс университета, но серьёзно интересовавшийся богословскими и философскими темами) понимал это различие и сознательно смешивал, а точнее, подменял эти понятия. Его главный тезис - принятие Творца при отвержении Его творения -есть прямая несуразность и лукавство. Иван отвергает именно Создателя мира, допустившего в Своем творении явный изъян.

При этом он сам же отказывается от понимания основ бытия, но вину за такое непонимание свое с себя снимает. "На нелепостях мир стоит (...)", - как в бреду утверждает Иван, - "я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а я решил оставаться при факте... (...) Я (...) ничего не могу понять, для чего все так устроено" (14, 221-222).

Мир всегда будет для человека неразгаданной тайной, ибо человек не обладает такими умственными способностями, которые смогли бы высветить эту тайну во всех ее глубинах и высотах. Эта таинственность бытия всегда подталкивала человека "горняя мудрствовати и горних искати". Об этой тайне говорил Макар Иванович Долгорукий в "Подростке", о ней удивительно поэтично говорит старец Зосима: "На земле же воистину мы как бы блуждаем, и не было бы драгоценного Христова образа перед нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий перед потопом. Многое на земле от нас скрыто, но взамен того дано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад Свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе это чувство, то умирает и взращенное в тебе" (14, 290).

В этой таинственности мира, однако, заключен не только источник религиозного вдохновения, но и - если исчезает "чувство соприкосновения мирам иным" - главная причина трагедии человеческого сознания. Здесь истоки всех анафем, которые земля шлет небу. "Все бунты против Бога начинаются с этого, - пишет преп. Иустин (Попович). - Из этого же проистекает и бунт Ивана. Ибо все мучительные усилия вместить таинственную трагедию мира в рамки человеческого эвклидова ума завершаются бунтом. Бунт - логическое следствие человеческой веры в разум, ибо разум едва ли может охватить бесконечные тайны, пронизывающие миры" 7 .

Бунт Ивана, основанный на неприятии мира, продолжает линию героев Достоевского начиная с подпольного человека. Все они задают свои многочисленные "почему", но, как и Иван, ответа услышать не хотят, ибо хотят "остаться при факте" (даже таком страшном факте), они хотят оставаться "мучениками" и, как говорит старец Зосима, "забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния (...) сами не веруя своей диалектике и с болью в сердце усмехаясь ей про себя..." (14, 65). Да "жизнь - это боль, жизнь - это страх, и человек несчастлив" (Кириллов) (10, 93). Вот почему надо отомстить за эту боль и за этот страх.

Иван не атеист; он богоборец.

Это, казалось бы, очевидное суждение разделяется не всеми исследователями творчества Достоевского. Так в статье К. Гер-шельмана мы читаем: «Не в богоборчестве, не в дерзости Ивана, с которой он обращается к Богу, его вина, а в сомнении, в неспособности до конца поверить во всеблагость и всемогущество Бога (...) Называя Богом силу, против которой он борется, Иван ошибается; он борется в сущности, совсем не против Бога, а против греховного "лежащего во зле" мира и его владыки - "князя мира сего" (...) "Бунт" - это восстание человека против Бога во имя... тоже Бога, но другого - не могучего, жестокого Бога, извне управляющего миром, а благого, кроткого, живущего в глубине человеческой души» 8 . Несомненно, Иван сложная, трагическая фигура, но видеть в нём, фактически убившем своего отца, этакого заблудившегося богоискателя по крайней мере странно. И то, что он заявляет свой бунт "из любви к человечеству", конечно же, просто фарс, ведь начал он свою беседу с Алешей именно с утверждения следующего факта: он никого не любит. "Я тебе должен сделать одно признание, - начал Иван: - я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних" (14, 215).

Высшим критерием истинности своих суждений Иван готов признать свою неправоту (ее он допускает). "Лучше уж я останусь при неотмщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и не прав" (14, 223), - говорит он Алеше, - это явный признак гордыни.

Наконец, Иван заявляет себя явным антихристианином, что, конечно же, совершенно неудивительно. Его вопрос: "Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить?" - направлен прямо против Христа. И Алеша недаром же возражает: «... существо это есть, и Оно может все простить, всех и вся и за всё, потому что Само отдало неповинную кровь Свою за всех й за всё. Ты забыл о Нем, а на Нем-то и зиждется здание, и это Ему воскликнут: "Прав Ты, Господи, ибо открылись пути Твои"» (14, 224).

Это важнейшее место романа, ведь именно Христос, Его Голгофа, Его Воскресение есть тот решающий аргумент, который опрокидывает все построения Ивана. Алеша лишь указует Ивану на Христа, но не вводит Его в спор с Иваном, интуитивно понимая, что это бесполезно. Ведь некогда Сам Христос на вопрос Пилата: "Что есть истина?" (Ин 18:38) ничего не ответил, ибо не помогут никакие правильные слова тому, кто, вопрошая о истине, настолько слеп, что не видит Саму Истину, стоящую перед ним.

Христос для Ивана не довод. Иван утратил чувство, дающее возможность верить, он рационалист, неверующий даже в свой разум, духовное понимание проблемы для него невозможно, и потому "вопрос остается вековечно открытым..." «Рационализм, какого бы цвета он ни был, когда доходит в своём развитии до последней черты, тогда он, по природе своей логики, завершается нигилистическим бунтом и анархическим неприятием мира. "Вера в категории разума - причина нигилизма", - искренне утверждает Ницше. И если бы рационалистам всех мастей хватило бы мужественного смирения воспринять искренность Ивана и Ницше, то тогда они публично признали бы, что вера в человеческий разум - это самый верный путь, ведущий через разочарование к отчаянию, к бунту, к неприятию мира, к нигилизму и анархизму» 9 .

Итак, вопрос для Ивана открыт, он его мучает, хотя Иван и делает вид, что для него все ясно: страшные, бессмысленные, невинные страдания детей - это факт, тот факт, с которым он ни за что не хочет расстаться, и этот факт может означать только одно, что Бога и бессмертия нет. Но зло остается и его нужно преодолеть, избыть. Как?

Поиском ответа на этот вопрос человечество занимается с самого начала своей истории. Всегда существовало два наиболее популярных решения, оба они весьма просты и оба осмысливаются в последнем романе Достоевского.

Первое: уничтожить всех носителей зла. К этому решению склоняется Иван Карамазов - и в рационально-эмоциональных суждениях своих и в жизненной практике. В окружающей жизни носителями зла ему представляются прежде всего - отец и брат, и он злорадно признает желанность убийства одного из них: "Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!" (14, 129).

В жизни не столь близкой носителями зла он считает прежде всего истязателей неповинных детей и также признает желательность их уничтожения, склоняя к тому и Алешу. Рассказавши о некоем помещике, затравившим борзыми малого ребенка, Иван жестоко спрашивает:

"- Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!

Расстрелять! - тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата.

Браво! - завопил Иван в каком-то восторге, - уж коли ты сказал, значит... Аи да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!

Я сказал нелепость, но...

То-то и есть, что но... - кричал Иван" (14, 221).

Если уж у Алеши бесенок в сердечке сидит, то кто же сидит в сердце Ивана? Одно несомненно: такое душевное движение вдохновлено бесовским воздействием. И речь тут не о судьбе одного злодея, а принципиальном решении вопроса.

Собственно, вопрос-то давным-давно уже и решен: Самим Спасителем, Которого фарисеи искушали точно так же когда-то, приведя к Нему грешницу (Ин 8:1-11). Можно вспомнить и ответ Христа на просьбу братьев Зеведеевых спалить самарянское селение (Лк 9:51—56). С высоты Божией Истины проявлением зла является всякий грех, и уничтожение носителей зла означает уничтожение всех грешников, т. е. всего рода людского, ибо "несть человек иже жив будет и не согрешит".

Второе решение логически безупречно: если источник зла -свободная воля человека, то этой свободы его надобно лишить. Такова идея Великого Инквизитора, сочиненного тем же Иваном Карамазовым.

Многие из писавших о Достоевском признавали эту легенду величайшим шедевром из всего созданного им. Предваряя ее чтение на литературном утре в пользу студентов Санкт-Петербургского университета в декабре 1879"г., Достоевский сказал: "Один страдающий неверием атеист в одну из мучительных, минут евших сочиняет дикую, фантастическую" поэму, в: которой выводит Христа в разговоре с одним католическим первосвященником -Великим инквизитором (...) Между тем его Великий инквизитор есть, в сущности, сам атеист. Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства, ум несомненно должен впасть в безверие, вместо великого Христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня. Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, и под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему" (15, 198).

«Третьего дня я отправил в редакцию "Русского вестника" продолжение Карамазовых на июньскую книжку (окончание 5-й главы "Pro и contra"). В ней заключено то, что "говорят уста гордо и богохульно". Современный отрицатель, из самых ярых, прямо объявляет себя за то, что советует дьявол, и утверждает, что это вернее для счастья людей, чем Христос (...) Иван Карамазов - человек искренний, который прямо признается, что согласен с взглядом "Великого Инквизитора" на человечество и что Христова вера (будто бы) вознесла человека гораздо выше, чем стоит он на самом деле. Вопрос ставится у стены: "Презираете ли вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?"

И все это будто бы у них во имя любви к человечеству: "Тяжел, дескать, закон Христов и отвлечен, для слабых людей невыносим" - и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом» (30[, 68).

Проблема легенды - проблема свободы и человеческого достоинства, их взаимосвязи. Н. Бердяев писал в своей замечательной книге "Миросозерцание Достоевского": «Тема о человеке и его судьбе для Достоевского есть прежде всего тема о свободе. Судьба человека, его страдальческие странствия определяются прежде всего его свободой. Свобода стоит в самом центре миросозерцания Достоевского (...) То, что называли "жестокостью" Достоевского, связано с его отношением к свободе. Он был "жесток", потому что не хотел снять с человека бремени страданий, не хотел избавить человека от страданий ценою лишения его свободы, возлагал на человека огромную ответственность, соответствующую достоинству свободных. Можно было бы облегчить муки человеческие, отняв у человека свободу. И Достоевский исследует до глубины эти пути, эти пути облегчения и устроения человека без свободы его духа (...) Свобода для него есть и антроподиция и теодиция, в ней нужно искать и оправдания человека, и оправдание Бога» 10 . К этим мыслям Бердяева мы еще вернемся, а сейчас обратимся к самой легенде, в ней инквизитор не раз в продолжение своего монолога упрекает Спасителя:

«Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода рассудил Ты, если послушание куплено хлебами? (...) Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобою, прельщённый и пленённый Тобою. Вместо твердого древнего закона - свободным сердцем должен был человек впредь решать сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ перед собою, - но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и Твой образ и Твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? (...) Ты не сошел с креста, когда кричали Тебе, издеваясь и дразня Тебя: "Сойди со креста и уверуем, что это Ты". Ты не сошёл, потому что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника перед могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут Ты судил о людях слишком высоко, ибо, конечно, они невольники, хотя и созданы бунтовщиками» (14, 230-233).

Отвергая дьявольский соблазн, Христос Спаситель признает за человеком право на свободу и в том выражает Свою подлинную любовь к человеку. Инквизитор тоже претендует на любовь, но он бросает упрек Богу: зачем человеку дана свобода! Любовь должна выражаться в несвободе, ибо свобода тягостна, она порождает зло и возлагает на человека ответственность за это зло - и непереносимо это человеку. Свобода превращается из дара в наказание и человек сам откажется от нее - вот мысль Инквизитора:

"Или Ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее" (14, 232).

Инквизитор лишает человека свободы, обещая взамен легкое пребывание в созидаемом земном раю, где блаженство будет основано именно на отсутствии свободы: "Но стадо вновь соберётся и вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы" (14, 236).

Инквизитор знает, что этот путь - не путь Божий. Но он не знает того, что вне Христа, сказавшего: "Я есмь путь и истина и жизнь" (Ин 14:6), вообще не может быть пути - и не только пути, а и самой жизни.

Итак, человек, лишенный свободы, не есть человек. Уничтожение зла путем лишения человека свободы есть уничтожение человека. Интересно то, что Иван - защитник невинно страдающих детей - на самом деле проповедник своеволия и несвободы, становится фактически отцеубийцей. Да, он не убивал своего отца Федора Павловича. Убил его Смердяков. Но Иван сам казнит себя за преступление отцеубийства, муки совести доводят его до безумия. В тайных помыслах своих, в сфере подсознательного пожелал Иван смерти отца своего, дурного и безобразного человека. И он же постоянно проповедовал, что "все дозволено". Он соблазнил Смердякова, поддерживал его преступную волю, укреплял ее. Он - духовный виновник убийства; Смердяков - его второе, низшее "я". Ложные, безбожные "идеи" довели его до тайных помыслов, оправдывающих отцеубийство или, наоборот, тайные мысли об убийстве потребовали оправдательной "идеи". Интересные мысли на тему "отцеубийства" мы находим у Бердяева: «Вся психология отцеубийства в "Братьях Карамазовых" имеет очень глубокий, сокровенный смысл. Путь безбожного своеволия человека должен вести к отцеубийству, к отрицанию отчества. Революция всегда есть отцеубийство. Изображение отношений между Иваном Карамазовым и его другим, низшим, "я" - Смердяковым - принадлежит к самым гениальным страницам Достоевского. Путь своеволия, путь, отвергающий благоговение перед сверхчеловеческим, должен привести к тому, что подымается образ Смердякова. Смердяков и есть страшная кара, подстерегающая человека. Страшная, безобразная карикатура Смердякова стоит в конце этих стремлений к человекобожеству. Смердяков победит на этом пути. Иван же должен сойти с ума» 11 .

Мы возвращаемся к нашей теме «Оправдание Бога и мира в романе Достоевского "Братья Карамазовы"».

Защищать Бога потребовалось тогда, когда на Него стали нападать, и если во времена царя Давида лишь безумец мог сказать в сердце своем: "нет Бога" (Пс 13:1), то во времена Достоевского такие мысли назывались "передовыми идеями". Достоевский не прибегает к традиционной христианской теодицее, основанной на церковном учении о грехопадении и его последствиях, он просто говорит: "Хорошо, допустим ни Бога, ни бессмертия нет, но тогда смотрите, что будет с человеком и миром". Человек сходит с ума или превращается в Смердякова, так или иначе конец один - гибель.

«Без "высшей идеи" не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна, и именно - идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные "высшие идеи" жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают», - писал Достоевский в "Дневнике писателя" (24, 48).

Ну а как же все-таки быть со злом и страданием?

«Достоевскому, - как писал Бердяев, - была чужда элементарно-упрощенная и утилитарная постановка этой проблемы: за зло и преступления человек получит наказания в вечной жизни, а за добро - награду. Такого рода примитивный небесный утилитаризм, который, как своего рода анестезирующее средство, устраняет проблему, снимает боль, был ему глубоко чужд. Все творчество Достоевского проникнуто беспредельным состраданием к человеку. Никто, может быть во всей мировой литературе, не был так ранен бесконечным страданием человеческим. Сердце Достоевского вечно сочилось кровью. Ему дано было познать каторгу, жить среди каторжников, и. он всю жизнь свою предстательствовал за человека перед Богом. Он до глубины души понимал бунт против миропорядка, купленного ценою страшных страданий, . слез невинно замученных детей. И устами Алеши он ответил на «опрос Ивана, согласился бы он "возвести здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой", если бы "для этого необходимо и неминуемо предстояло замучить всего лишь одно крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачком в грудь, . и на не отмщенных слезах его основать это здание"? - "Нет, не согласился бы". И всю жизнь спрашивал Достоевский, как,во сне Мити: "Почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дитя, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют песен радостных, почему они почернели так от черной беды, почему не кормят дитя?"» 12

Достоевский сам всю жизнь мучился этим "почему". Известны его слова: "Через большое горнило сомнений моя осанна прошла". Незадолго перед смертью Достоевский записал для себя:

«"Карамазовы". Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествующей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием. Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я» (Записи литературно-критического и публицистического характера из записной тетради 1880-1881 гг.).

Да, Достоевский прошел через искушения неверием, и нас не должно это смущать. Как говорил преп. Исаак Сирин: "Не. было бы искушений - не было бы и святых". Но его неверие - это Фомино неверие, которое только углубляет веру и его и нашу. Да, Достоевский тоже бунтует, но его бунт - не бунт Ивана, как считают многие исследователи его творчества, его бунт — это бунт Иова.

Отношения писателя с этой библейской книгой были совершенно особые. В 1875 г., т. е. уже на подступах к "Братьям Карамазовым", Достоевский пишет жене из Эмса: "Читаю книгу Иова и она приводит меня в болезненный восторг: бросаю читать и хожу по часу по комнате, чуть не плача" (29 2 , 43). На значение библейской книги Иова в судьбе и творчестве Достоевского указывает С. Фудель: «В начале своих страданий Иов говорит: "Господь дал, Господь взял; да будетшмя Господне благословенно". Потом, уже после этих слов, началась буря его сомнений, непонимания и протеста, началось то горнило, через которое должна была пройти его осанна, чтобы сделаться золотом вечным и неизменяемым. Это и было нужно Достоевскому - не только библейская осанна, но и библейское горнило. Ему надо было убедиться, что путь страданий его души и мысли в их борьбе за Бога в себе ив мире, его путь подвига жизни, есть благословенный путь многих душ, алчущих и жаждущих Бога, есть путь Деркви, в муках рождения жизни и мысли рождающей свое бытие» 13 .

О чем же эта книга, которая еще с детства так поразила! Достоевского?

Ни в чем неповинному и непорочному человеку Бог послал, для испытания его верности, величайшие страдания. Иов чувствует, что его невероятные страдания нельзя объяснить его грехами, что совершается что-то недоступное ему и невыносимое для него - именно по этой своей непостижимой незаслуженности. И восстает против тайны невинного страдания. "Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня, - говорит он Богу. - Зачем Ты поставил меня противником Себе?" "Не сорванный ли листок Ты сокрушаешь и не сухую ли соломинку преследуешь?" "За что Ты со мною борешься?" (Иов 7:19-20),

Но не только личные невинные страдания давят своей тайной Иова. Бог "губит и непорочного и виновного (...) Земля отдана в руки нечестивых". "Почему беззаконные живут, достигают старости (...) дети их с ними (...) дома их безопасны от страха и нет жезла Божьего на них?" "Почему (...) бедных сталкивают с дороги, все униженные земли вынуждены скрываться (...) в городе люди стонут, и душа убиваемых вопиет, и Бог не воспрещает того?" (Иов 9:22,24; 21:7-9; 24:4,12). Разве это место Библии нельзя продолжить рассказом Ивана о ребенке, затравленном собаками?

"Лицо мое побагровело от плача, и на веждах моих тень смерти. При всем том, что нет хищения в руках моих и молитва моя чиста (...) О, если бы человек мог иметь состязание с Богом!" "Я взываю к Тебе, и Ты не внимаешь мне" (Иов 16:16-17;30:20).

Не вера в Бога колеблется у Иова, а вера в божественный миропорядок. "Не Бога я не принимаю, - говорит Иван, - я только билет Ему почтительнейше возвращаю". Отличие Ивана Карамазова от Иова в том, что, как мы видели, Иван не принимает именно Бога, и, главное, что он-то про себя никак не скажет: "нет хищения в руках моих и молитва моя чиста". Иов, в отличие от Ивана, верит в правду Божию, и поэтому хочет во что бы то ни стало "судиться" с Творцом. Кроме того, опять же в отличие от Ивана, он устал от слов, он не хочет говорить и слышать о Боге, он хочет узреть Его лик:

"О, если бы я мог найти Его, мог перед престолом Его стать! Хотел бы я знать, что Он скажет мне, изведать, что Он ответит мне! Вот, к востоку иду, и нет Его; к западу - и не примечаю Его..." (Иов 23:3).

"В этой неотступности, - пишет прот. Александр Мень, -проявляется величайшее ДОВЕРИЕ Иова, составляющее самую суть его отношения к Богу. Хотя и разум и чувства говорят ему, что все вопли напрасны, - он не перестает взывать. Молчание Неба не может поколебать праведника. Он подобен хананеянке, которая кричала вслед Христу. Иов хочет, чтобы Бог Сам заступился за него, он жаждет услышать не о Нем, а Его Самого. Здесь апогей и переломный момент книги Иова. Иов ждет, и Бог отвечает ему, хотя и не снимает покров с тайны. Значит ли это, что ответов вообще не существует? Нет, но в данном случае все объяснения были бы неуместны" 14 .

Иов мог бы узнать о бессмертии человека, о воздаянии в вечности, о воскресении, но ведь его мучило и иное: почему Бог допускает зло в мире?

Иов мог бы услышать от Бога, что не Он виновник зла, а те силы мироздания, которые восстали против Него. Но и этот ответ неизбежно привел бы к другому вопросу: для чего Творец вообще позволял демоническим существам восстать против вселенской гармонии.

Христианский ответ указал бы на свободу, как главное условие существования мира. Вспомним, как много об этом говорится у Достоевского. Его мысли резюмирует Бердяев: "Поистине, можно принять Бога и принять мир, сохранить веру в смысл мира, если в основе бытия лежит тайна иррациональной свободы. Тогда только может быть постигнут источник зла в мире и оправдан Бог в существовании этого зла. В мире так много зла и страдания, потому что в основе мира лежит свобода. И в свободе - всё достоинство мира и достоинство человека. Избежать зла и страданий можно лишь ценой отрицания свободы. Тогда мир был бы принудительно добрым и счастливым. Но он лишился бы своего богоподобия" 15 .

"Но как обосновать, как объяснить саму свободу в её иррациональной действительности? Перед антиномией свободы и Промысла ограниченный разум останавливается, будучи не в силах заключить бытие в рамки системы. Именно поэтому так слабы все рациональные теодицеи, которые пускаются в бескрайнее море на утлых судёнышках. Здесь нужен стремительный полёт веры, её великие прозрения. Перед бессмыслицей мирового зла, перед лицом страдания любая теодицея кажется фальшивой и превращается в набор слов. Не в теории заблуждались друзья Иова (тут во многом они были правы), ошибка их была в том, что они ограничились рассуждениями. А Иов взывал к Самому Богу, искал ответа там, где умолкают все слова и куда не достаёт человеческий разум" 16 .

Иов не услышал ответа, но его больная и мятущаяся душа успокоилась. Что же внесло в неё мир? Ответ находим в последних словах Иова, обращенных к Богу:

"Только слухом я слышал о Тебе; ныне же глаза мои видят Тебя, - сего ради отступаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле" (Иов 42:5-6).

Иов получил больше чем ответ на проклятые вопросы, Он получил Самого Бога. В присутствии Господнем все вопросы отпали сами собой. Книга Иова не предлагает нам новую теодицею, она указует на то, чем снимаются все вопросы - на встречу с Самим Сущим.

Достоевский также не предлагает нам новой теодицеи в своём последнем романе.

Он, как уже указывалось, опровергает все эмоционально-убедительные построения Ивана тем, что доводит их до логического конца. Показывая, что те, кто начинают бороться за счастье человека против Бога, убивают человека.

Достоевский писал, что ответом на 5-ю книгу романа будет 6-я: "Русский инок". Ответом Ивану и всем его "последователям" является старец Зосима с его учением о том, что "все за всех виноваты" и ученик его Алёша.

Они знали Бога. У них была эта встреча и они знали, что нужно делать в "мире, который во зле лежит". Зло нужно не объяснять, ибо по законам человеческого рассудка объяснить часто означает оправдать, со злом нужно бороться, ему должно противостоять. Одним из путей (причем наиважнейшим) такого противостояния злу является личное покаяние. "Юноша, брат мой, -говорит старец Зосима, - у птичек прощение просил: оно как бы и бессмысленно, а ведь правда, ибо всё как океан, всё течёт и соприкасается, в одном месте тронешь - в другом конце мира отдаётся (...) Всё как океан, говорю вам" (14, 290).

Идея всеобщей вины есть поразительное следствие великой идеи всеобщего человеческого единства. Иван, видя страдания невинных детей, решил восстать на Бога и. возвратить Ему билет, а мог увидеть и свою вину и принести плоды достойные покаяния. И это бы, несомненно, привело к тому, что таких слёз стало бы меньше. "Один камень производит изменения в целом море. Так и в благодати: малейшее её действие влияет на всё остальное. Стало быть, всё важно" 17 . Как тут не вспомнить слова преп. Серафима Саровского: "Спасись сам и вокруг тебя спасутся многие".

Никакие бунты и революции мир не изменят, мир можно изменить, только меняя себя. Эту истину знал Достоевский, знал не из книг, она была выстрадана кровью его сердца, актуальна она и сегодня.

Примечания:

1 Солженицын А. И. Собр. соч.: В 9 т. М., 2001. Т. 7. С. 330.

2 Ницше Ф. Собр. соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 592.

3 Там же. С. 663.

4 Бердяев НА. О достоинстве христианства, и недостоинстве христиан. Цит. по: Церковь и время. 1992. № 3. С. 35.

5 Достоевский о Европе и славянстве. СПб., 1998. С. 44.

6 Дунаев М. М. Православие и русская литература. М., 1997. Ч. 3. С. 480 и далее.

7 Преподобный Иустин. (Попович). Бунт Ивана Карамазова 179

8 Гершелъман К. "Бунт" Ивана Карамазова // Вестник РСХД. Париж, 1984. № 142. С. 125.

9 Преподобный Иустин (Попович). Достоевский о Европе и славянстве. С. 45.

10 Бердяев НА. Собр. соч. Париж, 1997. Т. 5. С. 250.

11 "Там же. С. 280.

12 Там же. С. 282-283.

13 Фудель СИ. Наследство Достоевского. М., 1998. С. 215.

14 Мень А., протоиерей. На пороге Нового Завета. Брюссель, 1983. С. 209.

15 Бердяев НА. Собр. соч. Т. 5. С. 271.

16 Мень А., протоиерей. Указ. соч. С. 213.

17 Паскаль Б. Мысли. М.,1994. С. 263.

«Бунт» Ивана Карамазова

Задумываясь об образе Ивана Карамазова в романе Ф.М.Достоевского «Братья Карамазовы», нельзя не сказать о философии «бунтующего человека», тем более, что проблема «бунтующего человека» весьма актуальна в современном мире.

Бунтарь - это человек, говорящий «нет». Как правило, бунт протекает в несколько этапов. В образе Ивана все стадии бунта художественно прослеживаются.

Первый этап бунта Ивана - отрицание Бога. Иван Карамазов приходит к отрицанию Бога из-за страданий, увиденных им вокруг. Они «не могут оправдать промысел Божий, мир Божий и Божью Истину. Только христианство дает смысл страданию и делает его выносимым через тайну креста». Иван не понимает этого и поэтому бунтует против Бога, но не столько против него, сколько против миропорядка, созданного им. Иван Карамазов, в отличие от Достоевского, отвергает идеал Христа ради Истины, факта. Достоевский же считает, что один только разум не способен понять добро и зло. По мнению Достоевского, разум не в состоянии их развести и постоянно путает одно с другим, что и произошло с Иваном. По мнению писателя, «Истина одна, и она в Христе - идеале Нравственности, Красоты и Добра». На этом этапе Иван отвергает любовь, Бога, бессмертие.

На мой взгляд, драмой Ивана Карамазова является переизбыток любви, которую он не знает на кого направить. Так как эта любовь не находит применения, а Бог «отрицается», у Ивана возникает решение «одарить ею человека во имя благородного сострадания». Уже с первых страниц, в диалоге со старцем видно, что Иван мучается, не может решить вопрос о вере «в положительную» сторону, но не может и в «отрицательную», из-за своего характера. Зосима замечает в Иване «сердце высшее, способны такой мукой мучиться». Но в чём истоки бунта Ивана Карамазова? Иван раскрывает свои соображения некоторыми штрихами на многих страницах, они вырисовывают общую картину мировоззрения героя.

Мы видим, что Ивана все только уважают, но не любят. Он высокомерен, отец всегда чувствует, что Иван его презирает, вроде бы Иван ничего не делает отцу плохого, тем не менее, заслуживает оценки «подлец». Далее отец утверждает: «Иван никого не любит», он «не наш человек». Алеша составил следующее представление об Иване до разговора с ним: «Иван не мог бы смириться, да и смирение это не дало счастья» - истинный девиз бунта. Только в бунте человек может быть свободен, только в нем он открывает в себе то, «за что всегда стоит бороться». Иван бунтует из-за любви к человечеству, вследствие великих страданий человека, бунтует, что бы хоть как-то устранить несправедливость.

В диалоге с отцом Иван говорит: «Нету бога, нет и бессмертия, нет и черта. Цивилизации не было бы, если бы не выдумали Бога, т.е. Бог - выдумка человека». На что Алеша замечает: «Есть и бог и бессмертие. В боге и бессмертие». Бунт, таким образом, начинается с обычного отрицания всех прежних ценностей. Иван судит Бога, и делает это свысока. В чем же причины неприятия Иваном Бога? Сразу же в диалоге с Алешей Иван замечает, что любит жизнь, но встает знаменательное «хотя бы», такое характерное для бунтующего человека. «Жить хочется, хотя бы и вопреки логике... я не верю в порядок вещей» - говорит Иван. По его мнению, «жизнь - прекрасна, но не имеет смысла». Иван «живет сам не зная почему». Он не только отвергает Бога, но и не понимает «зачем жить».

Иван Карамазов в своей исповеди реализует начало бунта, состоящее в «замене царства благодати на царство справедливости». Он говорит: «Я мира этого божьего - не принимаю, не хочу принять». Но тут же, Иван признается Алеше: «Я, может быть, себя хотел бы исцелить собою». Значит, он не до конца уверен, что правильно понимает мир Божий. Перед нами прежде всего человек. Достоевский неоднократно подчеркивает это. Иван рационалист, слог его прекрасно отточен, но все же, это человек, со всеми присущими ему противоречиям и слабостями. В сцене объяснения с Катериной Ивановной читатель неожиданно узнает, что Иван «может читать Шиллера до заучивания наизусть». В этом объяснении Достоевский показывает своего героя пылким юношей, с сильным, откровенным чувством. Иван постоянно колеблется между сознательным и бессознательным в себе. С одной стороны, ему жалко всех людей, с другой вдруг заявляет: «Я никогда не смогу понять, как можно любить своих ближних».

Свое заявление о неприятии Бога он начинает с описания страдания детей. Перед нами идет целая вереница преступлений, совершаемых против «незащищенных созданий которым некуда деться и не к кому идти». После всех этих рассуждений, очень сильных по своему эмоциональному воздействию, Иван приходит к выводу: «Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к боженьке». Все дело в том, что Иван сам сознает, что он «не хочет ничего понимать», он решил верить фактам. Иван не хочет понимать, как страдания могут быть оправданны, он не хочет понимать «о путях Господа, понимать сердцем, ибо изменит факту». Говоря о страданиях детей, он заявляет, что ему нужно возмездие, что он «не хочет унавозить кому-то будущую гармонию». Он начинает наступление против христианства. «Если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены» - говорит Иван.

Иван отвергает зависимость между истиной и страданием, которую установило христианство. Он, неосознанно, подсознательно сопротивляется бунту, но его разум побеждает веру: «Лучше уж я останусь при не отомщенном страдании моем, хотя бы и я был не прав». Иван отказывается от спасения, т.к. только вера ведёт к бессмертию, а бессмертие и есть спасение. Но вера предполагает принять зло, смириться с несправедливостью. Тот, кому страдания детей мешают «открыть сердце для веры, не принимает жизни вечной». Иван Карамазов отказывается от подобной сделки. Он прямо заявляет: «Я хочу жить бунтом». На что Алеша отвечает брату: «Есть на свете единственный безгрешный, который отдал неповинную кровь свою за всех и за все».

Итак, Иван бунтует. Причина бунта - несовместимость истины и веры в Бога, несогласие с миром Бога. Отождествляя мир, созданный Богом, с ним самим, Иван отказывается и от веры, и от бессмертия, т.к. есть неповинные страдания.

Следующий этап бунта Ивана - нигилизм. Романтический бунт Ивана превращается во «все дозволено». Поэма «Легенда о Великом Инквизиторе» раскрывает новую ступень в мировоззрение Ивана - идею «всеобщего равенства путем временного закабаления». Эта идея и есть идеал Ивана.

Из трех тезисов Ивана – «бытие бессмысленно», «Бога нет», «бессмертия нет» - следует мысль о невозможности справедливых законов, применимых ко всем. Следствие из всего этого звучит так: «Все дозволено!» Иван отвергает не только Бога, но как следствие мир, смысл всего существующего, т.к. мир создал Бог. Иван по своему усмотрению выводит новые ценности, взамен отрицанию и разрушению старых.

Еще одна причина бунта героя - гордость, самолюбие. Именно они толкают Ивана, отвергнувшего мораль, на путь преступления. Преступления, которое вытекает из убеждений Ивана. Протестуя против зла и смерти, он утверждает, что «добродетель не существует точно так же, как бессмертие», и допускает убийство отца. Он ясно осознает свою дилемму: «быть добродетельным и алогичным или же быть логичным и преступным». В отцеубийстве нарушаются все законы мироздания, тем самым, человек идёт против Бога. Нарушив этот закон, человек перестаёт уважать себя. Иван - образ, который испытывает на себе раздвоение сознания, заражение «бесовством». Сцена видения чёрта – столкновение двух «я» героя. Можно даже сказать, что чёрт – альтер эго Ивана. Причина «бесовства», раздвоения сознания – проблема выбора: быть добродетельным и отказаться от бунта или не быть им и продолжать бунт.

Достоевский показывает в романе, что бунт ведет к крушению личности, к тому, что человек перестает различать добро и зло. По мнению самого Достоевского, «бунт есть не свобода, а рабство, ибо человек только тогда и именно в нравственном смысле свободен, когда его воля обращена к добру».

Бунт Федора Достоевского

189-летие со дня рождения любимого писателя Федора Достоевского мы решили отметить цитатой из романа и комментарием одного Афонского Старца. Мы не навязываем наш взгляд, далеко не каждый сможет его понять и принять. И все же... - исихазм.ру

Эпиграф
А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно...

Бунт

— Я тебе должен сделать одно признание, — начал Иван: — я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про «Иоанна Милостивого» (одного святого), что он, когда к нему пришел голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его. Я убежден, что он это сделал с надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь.

— Об этом не раз говорил старец Зосима, — заметил Алеша, — он тоже говорил, что лицо человека часто многим еще неопытным в любви людям мешает любить. Но ведь есть и много любви в человечестве, и почти подобной Христовой любви, это я сам знаю, Иван...

— Ну я-то пока еще этого не знаю и понять не могу, и бесчисленное множество людей со мной тоже. Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людей это происходит, или уж оттого, что такова их натура. По-моему, Христова любовь к людям есть в своем роде невозможное на земле чудо. Правда, он был бог. Но мы-то не боги. Положим, я, например, глубоко могу страдать, но другой никогда ведь не может узнать, до какой степени я страдаю, потому что он другой, а не я, и, сверх того, редко человек согласится признать другого за страдальца (точно будто это чин).

Почему не согласится, как ты думаешь? Потому, например, что от меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потому что я раз когда-то отдавил ему ногу. К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее меня, голод например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть у человека, страдающего за такую-то, например, идею. Вот он и лишает меня сейчас же своих благодеяний и даже вовсе не от злого сердца.

Нищие, особенно благородные нищие, должны бы были наружу никогда не показываться, а просить милостыню чрез газеты. Отвлеченно еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда. Если бы всё было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, приходят в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя, ну тогда еще можно любоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить. Но довольно об этом. Мне надо было лишь поставить тебя на мою точку.

Я хотел заговорить о страдании человечества вообще, но лучше уж остановимся на страданиях одних детей. Это уменьшит размеры моей аргументации раз в десять, но лучше уж про одних детей. Тем не выгоднее для меня, разумеется. Но, во-первых, деток можно любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне, однако же, кажется, что детки никогда не бывают дурны лицом) Во-вторых, о больших я и потому еще говорить не буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви не заслуживают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали «яко бози». Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока еще ни в чем не виновны. Любишь ты деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе будет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если они на земле тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное.

Нельзя страдать неповинному за другого, да еще такому неповинному! Подивись на меня, Алеша, я тоже ужасно люблю деточек. И заметь себе, жестокие люди, страстные, плотоядные, карамазовцы, иногда очень любят детей. Дети, пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой. Я знал одного разбойника в остроге: ему случалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в которые забирался по ночам для грабежа, зарезать заодно несколько и детей. Но, сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал, что смотрел на играющих на тюремном дворе детей. Одного маленького мальчика он приучил приходить к нему под окно, и тот очень сдружился с ним.. Ты не знаешь, для чего я это всё говорю, Алеша? У меня как-то голова болит, и мне грустно.

— Ты говоришь с странным видом, — с беспокойством заметил Алеша, — точно ты в каком безумии.

— Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, — продолжал Иван Федорович, как бы и не слушая брата, — как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, — то есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают — и проч., всего и вообразить невозможно.

В самом деле, выражаются иногда про «зверскую» жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызет, рвет и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать.

Эти турки, между прочим, с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сладость. Но вот, однако, одна меня сильно заинтересовавшая картинка.

Представь: грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку. Художественно, не правда ли? Кстати, турки, говорят, очень любят сладкое.

— Брат, к чему это всё? — спросил Алеша

— Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию.

— В таком случае, равно как и бога.

— А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки, как говорит Полоний в «Гамлете», — засмеялся Иван. — Ты поймал меня на слове, пусть, я рад. Хорош же твой бог, коль его создал человек по образу своему и подобию. Ты спросил сейчас, для чего я это всё: я, видишь ли, любитель и собиратель некоторых фактиков и, веришь ли, записываю и собираю из газет и рассказов, откуда попало, некоторого рода анекдотики, и у меня уже хорошая коллекция. Турки, конечно, вошли в коллекцию, но это всё иностранцы.

У меня есть и родные штучки и даже получше турецких. Знаешь, у нас больше битье, больше розга и плеть, и это национально: у нас прибитые гвоздями уши немыслимы, мы все-таки европейцы, но розги, но плеть — это нечто уже наше и не может быть у нас отнято. За границей теперь как будто и не бьют совсем, нравы, что ли, очистились, али уж законы такие устроились, что человек человека как будто уж и не смеет посечь, но зато они вознаградили себя другим и тоже чисто национальным, как и у нас, и до того национальным, что у нас оно как будто и невозможно, хотя, впрочем, кажется, и у нас прививается, особенно со времени религиозного движения в нашем высшем обществе. Есть у меня одна прелестная брошюрка, перевод с французского, о том, как в Женеве, очень недавно, всего лет пять тому, казнили одного злодея и убийцу, Ришара, двадцатитрехлетнего, кажется, малого, раскаявшегося и обратившегося к христианской вере пред самым эшафотом.

Этот Ришар был чей-то незаконнорожденный, которого еще младенцем лет шести подарили родители каким-то горным швейцарским пастухам, и те его взрастили, чтоб употреблять в работу. Рос он у них как дикий зверенок, не научили его пастухи ничему, напротив, семи лет уже посылали пасти стадо, в мокреть и в холод, почти без одежды и почти не кормя его. И уж конечно, так делая, никто из них не задумывался и не раскаивался, напротив, считал себя в полном праве, ибо Ришар подарен им был как вещь, и они даже не находили необходимым кормить его. Сам Ришар свидетельствует, что в те годы он, как блудный сын в Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива, которое давали откармливаемым на продажу свиньям, но ему не давали даже и этого и били, когда он крал у свиней и так провел он всё детство свое и всю юность, до тех пор пока возрос и, укрепившись в силах, пошел сам воровать.

Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое пропивал жил как изверг и кончил тем, что убил какого-то старика и ограбил. Его схватили, судили и присудили к смерти. Там ведь не сентиментальничают. И вот в тюрьме его немедленно окружают пасторы и члены разных Христовых братств, благотворительные дамы и проч. Научили они его в тюрьме читать и писать, стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили, давили, и вот он сам торжественно сознается наконец в своем преступлении. Он обратился, он написал сам суду, что он изверг и что наконец-таки он удостоился того, что и его озарил господь и послал ему благодать.

Всё взволновалось в Женеве, вся благотворительная и благочестивая Женева. Всё, что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнимают: «Ты брат наш, на тебя сошла благодать!» А сам Ришар только плачет в умилении: «Да, на меня сошла благодать! Прежде я всё детство и юность мою рад был корму свиней, а теперь сошла и на меня благодать, умираю во господе!» — «Да, да, Ришар, умри во господе, ты пролил кровь и должен умереть во господе. Пусть ты невиновен, что не знал совсем господа, когда завидовал корму свиней и когда тебя били за то, что ты крал у них корм (что ты делал очень нехорошо, ибо красть не позволено), — но ты пролил кровь и должен умереть». И вот наступает последний день.

Расслабленный Ришар плачет и только и делает, что повторяет ежеминутно: «Это лучший из дней моих, я иду к господу!» — «Да, — кричат пасторы, судьи и благотворительные дамы, — это счастливейший день твой, ибо ты идешь к господу!» Всё это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах, пешком. Вот достигли эшафота: «Умри, брат наш, — кричат Ришару, — умри во господе, ибо и на тебя сошла благодать!» И вот покрытого поцелуями братьев брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благодать. Нет, это характерно.

Брошюрка эта переведена по-русски какими-то русскими лютеранствующими благотворителями высшего общества и разослана для просвещения народа русского при газетах и других изданиях даром. Штука с Ришаром хороша тем, что национальна. У нас хоть нелепо рубить голову брату потому только, что он стал нам брат и что на него сошла благодать, но, повторяю, у нас есть свое, почти что не хуже. У нас историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья. У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет лошадь кнутом по глазам, «по кротким глазам». Этого кто ж не видал, это русизм. Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком, завязла с возом и не может вытащить.

Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!» Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам». Вне себя она рванула и вывезла и пошла, вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно — у Некрасова это ужасно. Но ведь это всего только лошадь, лошадей и сам бог дал, чтоб их сечь. Так татары нам растолковали и кнут на память подарили. Но можно ведь сечь и людей. И вот интеллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца семи лет, розгами — об этом у меня подробно записано. Папенька рад, что прутья с сучками, «садче будет», говорит он, и вот начинает «сажать» родную дочь.

Я знаю наверно, есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом всё больше и больше, всё прогрессивнее. Секут минуту, секут, наконец, пять минут, секут десять минут, дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок, наконец, не может кричать, задыхается «Папа, папа, папочка, папочка!» Дело каким-то чертовым неприличным случаем доходит до суда. Нанимается адвокат. Русский народ давно уже назвал у нас адвоката — «аблакат — нанятая совесть».

Адвокат кричит в защиту своего клиента. «Дело, дескать, такое простое, семейное и обыкновенное, отец посек дочку, и вот, к стыду наших дней, дошло до суда!» Убежденные присяжные удаляются и выносят оправдательный приговор. Публика ревет от счастья, что оправдали мучителя. Э-эх, меня не было там, я бы рявкнул предложение учредить стипендию в честь имени истязателя! Картинки прелестные. Но о детках есть у меня и еще получше, у меня очень, очень много собрано о русских детках, Алеша.

Девчоночку маленькую, пятилетнюю возненавидели отец и мать, «почтеннейшие и чиновные люди, образованные и воспитанные». Видишь, я еще раз положительно утверждаю, что есть особенное свойство у многих в человечестве — это любовь к истязанию детей, но одних детей. Ко всем другим субъектам человеческого рода эти же самые истязатели относятся даже благосклонно и кротко, как образованные и гуманные европейские люди, но очень любят мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тут именно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, — вот это-то и распаляет гадкую кровь истязателя. Во всяком человеке, конечно, таится зверь, зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу, спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, больных печенок и проч.

Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили всё тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей всё лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла! И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подлом месте!

Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезками к «боженьке», чтобы тот защитил его, — понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла.

Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к «боженьке». Я не говорю про страдания больших, те яблоко съели, и черт с ними, и пусть бы их всех черт взял, но эти, эти! Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь.

— Ничего, я тоже хочу мучиться, — пробормотал Алеша.

— Одну, только одну еще картинку, и то из любопытства, очень уж характерная, и главное, только что прочел в одном из сборников наших древностей, в «Архиве», в «Старине», что ли, надо справиться, забыл даже, где и прочел. Это было в самое мрачное время крепостного права, еще в начале столетия, и да здравствует освободитель народа!

Был тогда в начале столетия один генерал, генерал со связями большими и богатейший помещик, но из таких (правда, и тогда уже, кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой со службы, чуть-чуть не бывали уверены, что выслужили себе право на жизнь и смерть своих подданных. Такие тогда бывали. Ну вот живет генерал в своем поместье в две тысячи душ, чванится, третирует мелких соседей как приживальщиков и шутов своих. Псарня с сотнями собак и чуть не сотня псарей, все в мундирах, все на конях.

И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет, пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей. «Почему собака моя любимая охромела?» Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в нее пустил и ногу ей зашиб. «А, это ты, — оглядел его генерал, — взять его!» Взяли его, взяли у матери, всю ночь просидел в кутузке, наутро чем свет выезжает генерал во всем параде на охоту, сел на коня, кругом него приживальщики, собаки, псари, ловчие, все на конях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впереди всех мать виновного мальчика.

Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... «Гони его!» — командует генерал. «Беги, беги!» — кричат ему псари, мальчик бежит... «Ату его!» — вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, в опеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!

— Расстрелять! — тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата.

— Браво! — завопил Иван в каком-то восторге, — уж коли ты сказал, значит... Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!

— Я сказал нелепость, но...

— То-то и есть, что но... — кричал Иван. — Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит, и без них, может быть, в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!

— Что ты знаешь?

— Я ничего не понимаю, — продолжал Иван как бы в бреду, — я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а я решил оставаться при факте...

— Для чего ты меня испытуешь? — с надрывом горестно воскликнул Алеша, — скажешь ли мне наконец?

— Конечно, скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме.

Иван помолчал с минуту, лицо его стало вдруг очень грустно.

— Слушай меня: я взял одних деток для того, чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, я уж ни слова не говорю, я тему мою нарочно сузил. Я клоп и признаю со всем принижением, что ничего не могу понять, для чего всё так устроено. Люди сами, значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитили огонь с небеси, сами зная, что станут несчастны, значит, нечего их жалеть. О, по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что всё одно из другого выходит прямо и просто, что всё течет и уравновешивается, — но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя.

И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь, уже на земле, и чтоб я его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо если всё без меня произойдет, то будет слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и страданиями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего всё так было. На этом желании зиждутся все религии на земле, а я верую. Но вот, однако же, детки, и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могу решить. В сотый раз повторяю — вопросов множество, но я взял одних деток, потому что тут неотразимо ясно то, что мне надо сказать.

Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет, пожалуй, что всё равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками.

О Алеша, я не богохульствую! Понимаю же я, каково должно быть сотрясение вселенной, когда всё на небе и под землею сольется в один хвалебный глас и всё живое и жившее воскликнет: «Прав ты, господи, ибо открылись пути твои!» Уж когда мать обнимется с мучителем, растерзавшим псами сына ее, и все трое возгласят со слезами: «Прав ты, господи», то уж, конечно, настанет венец познания и всё объяснится.

Но вот тут-то и запятая, этого-то я и не могу принять. И пока я на земле, я спешу взять свои меры. Видишь ли, Алеша, ведь, может быть, и действительно так случится, что когда я сам доживу до того момента али воскресну, чтоб увидать его, то и сам я, пожалуй, воскликну со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с мучителем ее дитяти: «Прав ты, господи!», но я не хочу тогда восклицать. Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь.

Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к «боженьке»! Не стоит потому, что слезки его остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены?

И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены. Не хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое; но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить?

Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями неотомщенными. Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не бога я не принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю.

— Это бунт, — тихо и потупившись проговорил Алеша.

— Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова, — проникновенно сказал Иван. — Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову тебя — отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!

— Нет, не согласился бы, — тихо проговорил Алеша

— И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь, согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленького замученного, а приняв, остаться навеки счастливыми?

— Нет, не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими глазами Алеша, — ты сказал сейчас есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может всё простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, господи, ибо открылись пути твои».

У Достоевского поставлен вопрос, на который он не смог дать ответ. И вопрос - где же добро? Справедливо обняться матери с убийцей сына в Раю? Что правильно сделать с убийцей? Достоевский дает ответ от лица монаха: « — Расстрелять! — тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата…» Раз уж спросили монахов, то мы ответим.

Здесь есть ложь, хотя это ложь не именно Достоевского, а ложь вообще любого писателя. Ложь в том, что сама ситуация - мертвая. Ситуация, придуманная автором, это та тюрьма, в которую получивший права ум загоняют душу, доверившуюся уму... Ложь здесь в том, что вообще писатели абстрагировано выявляют некоторую ситуацию, которая становится абсолютно нереальной. И поэтому на это следуют такие уже ответы, которые никак не связаны с жизнью.

Дело в том, что женщину, ребенка и собак невозможно вырвать из реалий живой жизни. Они должны быть увязаны некими законами Бытия, связывающими как и почему это должно произойти. Поэтому все это совсем иначе в жизни происходит. Не просто некая абстрактная женщина, абстрактный ребенок… Вот, они свалились с Луны… прибежали собаки… - Такого никогда не бывает...

Все эти ситуации происходят в зависимости от того, как эта женщина жила, в зависимости от ее отношения к ребенку, к человеку с собаками. И все это настолько сложная система, что уму не под силу увидеть все связи, - несколько тысяч людей, может, завязано на этом событии, может быть… Событие, любое происшествие в нашей жизни, имеет три стадии: исходную точку - реакцию - кульминацию. Или можно так сказать: накопленное зло проектируется так, как кульминация, как некая реакция ряда событий. Но зло зреет всю жизнь! Поэтому увидеть исток зла не обладая духовным зрением невозможно. А духовные очи находят исток в своем сердце...

Когда читаешь Достоевского, то высота нравственных критериев поражает. Его образы вызывают глубочайшее потрясение, особенно у детей и юношей. Вероятно, любой русский человек в юности пробовал жить по Достоевскому, реально воплотить в жизнь то, о чем он писал. И что же?

Оказывается, это не работает на практике! Это мечтательное отношение к жизни разбивается о практику. Жизнь оказывается - другой! В ней нет места схемам, даже очень хорошим и непредставимо высоким. Жизнь - это живое Чудо, перекрывающее все красивые логические построения ума.

Федор Михайлович ДОСТОЕВСКИЙ

Творчество Достоевского - одна из высших вершин не только русской, но и мировой литературы. Как великий художник, он необычайно тонко чувствовал сложность и катастрофичность своего времени и сумел выразить ее в своих романах. Достоевский называл свой реализм фантастическим, потому что для понимания того, что происходит с людьми, ему надо было спуститься в самую глубину человеческой души, увидеть и существующий в ней хаос и скрытый порыв к идеалу. Долгом художника он считал «при полном реализме» «найти в человеке человека». Особенность романа Достоевского в соединении реалистически точного воспроизведения социальной жизни, глубокого психологизма и постановки самых сложных и главных бытийственных вопросов, которые делают его роман философским. Достоевский создает и героя, какого прежде не знала литература, - человека с мощно развитым самосознанием, с трагическим ощущением мира и личности. Романы Достоевского всегда обращены к современности, он сам называл себя художником, одержимым «тоской по текущему». Но это «текущее» оказывается в его творчестве переломным временем в жизни России и Европы, временем, подводящим итоги одной и служащей прологом другой, новой эпохи исторического развития человечества. К этой новой эпохе относится и наш век, в котором Достоевский оказывается одним из самых современных писателей.

«Преступление и наказание» (1866)

«Преступление и наказание» было романом, открывшим новый, высший этап в творчестве Достоевского. Он первый в ряду «великих» романов - «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы». Здесь впервые полностью сложился жанровый канон романа Достоевского, который, кроме прочих причин, заключается в соединении противоречивых жанровых элементов. В нем очевидно присутствует начало социального, психологического, идеологического, философского и, наконец, криминального романа. Каждое из этих жанровых начал у Достоевского несет в себе новое. Социально_психологический - это ведь самая распространенная характеристика для литературы XIX века. Так можно назвать практически любой из русских романов от Пушкина до Толстого. По сути это синоним понятия «реалистический роман»: реализм требует достоверности и зависимости в изображении характера от обстоятельств, т.е. условий социальной жизни. Особенность «Преступления и наказания» в пристальном внимании к жизни петербургских бедняков - «униженных и оскорбленных». Ни в одном другом русском романе нет такого широко развернутого фона большого капиталистического города и его проблем - нищеты, пьянства, проституции. Узкие и низкие комнатки_каморки, распивочные, полицейские конторы, дворы и задворки, Сенная площадь - здесь развертывается действие романа, этот городской пейзаж представляет характер конфликтов и драм его героев. Важнейшая встреча Раскольникова с Мармеладовым происходит в распивочной, с улицей связано все существование Сони, уличной проститутки, на мостовой погибает Мармеладов и здесь же требует справедливости и умирает Катерина Ивановна, на проспекте перед каланчой стреляется Свидригайлов. Преступление Раскольникова, рожденное в его сознании одинокого интеллектуала, все этапы его сложной внутренней борьбы как бы выносятся на улицы и площади Петербурга - от самого начала романа, когда он выходит на улицу, направляясь к К_ну мосту, к дому старухи процентщицы, и до конца, когда он всенародно кается на Сенной площади. Внешняя сложная конструкция большого города соединяется с целым миром различных типов и социальных характеров, изображенных в романе, - чиновники, помещики, студенты, ростовщики, стряпчие, следователи, полицейские, мещане оказываются включенными в историю одного идеологического убийства.



Слова «психологический», «психологизм» постоянно употребляются, когда речь идет о романе Достоевского и о его художественном методе. И сам он говорил о «Преступлении и наказании» как о «психологическом отчете одного преступления», так раскрывая главную мысль романа: «Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он - кончает тем, что принужден сам на себя донести». Два момента особенно важны в этих словах Достоевского: во_первых, они указывают на неразрывную связь и зависимость человеческих чувств от «вопросов», идея у Достоевско_ го не абстрактна, она решается человеческой жизнью; во_вторых, указание на «неподозреваемость» и «неожиданность» этих чувств, «неразрешимость» вопросов, на которые «принужден» ответить герой и которые заставляют его проникать все глубже в собственную душу, чтобы дойти до слова правды о себе самом. Необычайно резко выраженное самосознание - главная черта героя Достоевского. Двигаясь внутрь, в глубину человеческой души и сознания, Достоевский показывает борьбу и столкновение противоположных, «несовместимых» чувств в герое - любви и ненависти, резкого индивидуализма и необычайно острого ощущения чужого страдания, способности одновременно носить в душе «идеал Мадонны» и «идеал содомский» (слова Мити Карамазова). Раскрытию сложного духовного мира героев служат описания снов, исповеди, внутренние монологи и, главное, диалоги героев. Диалоги Раскольникова и Сони, Раскольникова и Порфирия Петровича создают особые сюжетные линии в романе. Идея занимает в романе Достоевского такое место, что определение «идеологический роман» или «роман идей» может служить жанровым подзаголовком. Все герои Достоевского в той или иной степени являются носителями идей, мы можем говорить об идее Мармеладова, Свидригайлова, Сони или Порфирия Петровича и других, но центром, организующим всю романную структуру, оказывается теория Раскольникова. Сюжет, композиция, система образов, сложная символика подчинены уяснению и разрешению его идеи.

Наиболее необычно для традиционного романа XIX в. и в то же время наиболее характерно для романа Достоевского соединение философского и криминального начал. Почему в романе, в котором ставятся основные вопросы человеческого существования - свободы, бога, любви, добра, - центральным сюжетным событием оказывается преступление? Именно преступление, т.е. переступание через нравственный закон, с максимальной остротой ставит вопрос о смысле и истине существования этого закона. Совершение преступления для Раскольникова - это эксперимент, поставленный на себе самом. Но если преступление - постановка вопроса, то наказание - разрешение этого вопроса, ответ на него. Роман распадается на две части: первая - преступление и его причины, вторая, главная, - действие преступления на душу Раскольникова. Эта двучастность выразилась и в названии романа, и в его композиции: из шести частей романа одна посвящена преступлению и пять - существованию Раскольникова в мире после совершенного убийства.

Роман построен сложно и в то же время стройно. Центр романа - Раскольников, он участник большинства сцен. Параллельно с его темой развиваются побочные темы - история семьи Мармеладовых, история матери и сестры Раскольникова, история претендентов на руку Дуни - Свидригайлова, Лужина. Эти побочные темы притом неразрывно связаны с Раскольниковым, составляют часть его судьбы, оказываются аргументами за и против его теории. Они выходят на сцену уже в первых главах первой части. В первой главе - Раскольников идет к ростовщице Алене Ивановне на «пробу» и думает об убийстве; во второй - встречает Мармеладова, который рассказывает о себе, Катерине Ивановне и Соне и ведет его к себе; в третьей - получает письмо от матери с рассказом о Свидригайлове и известием о помолвке Дуни с Лужиным. Размышление о письме в четвертой главе заставит его сопоставить будущую судьбу Дуни с судьбой Сони «Знаете ли вы, Дунечка, что Сонечкин жребий ничем не сквернее жребия с господином Лужиным?»). Здесь же он назовет господина на бульваре, преследующего пьяную девочку Свидригайловым (имя Свидригайлов объединит в его сознании эту девочку, Соню и Дуню).

На протяжении романа эти тематические линии возникают в связи с Раскольниковым в разных сочетаниях и комбинациях, соединяясь лишь один раз - на поминках по Мармеладову, где Лужин оговаривает Соню, а Раскольников ее защищает. К последней части эти фабульные линии исчерпаны, рядом с Раскольниковым остаются лишь Соня и Свидригайлов, символы доброго и злого начала его души; после самоубийства Свидригайлова он остается с Соней. Воскрешение Раскольникова, о котором повествует эпилог, связано с Соней, с возможностью любви к ней, с победой лучших сторон его души. Эпилог развязывает долгую историю мучительных духовных исканий героя, но Достоевский обрывает рассказ о его новых чувствах и мыслях: «Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что_то совершенно другое». Этому «другому» нет места здесь, это могла бы быть лишь «новая история, история постепенного обновления человека».

Особое место в композиции занимает линия следователя Порфирия Петровича. Оно настолько велико, что, по словам исследователя начала века К.К.Истомина, три встречи Раскольникова со следователем «представляют собою как бы законченную трагедию с тремя действиями по строго проведенному плану развития сюжета». Первая встреча намечает тему, характер борьбы и главных героев трагедии; во второй так называемая перипетия, т.е. поворот

действия от хорошего к плохому или от плохого к хорошему: Раскольников, впавший в уныние, воспрянул духом после самооговора Николая и посещения мещанина («Теперь мы еще поборемся»); третье действие - неожиданная катастрофа, поражение Раскольникова: Порфирий «представляет ему все выгоды добровольного покаяния».

Не только «большая композиция» частей и сюжетных линий служит раскрытию основной темы романа, ту же роль выполняет и соотношение эпизодов внутри части. Особенно важна в этом отношении первая часть романа, в которой происходит принятие решения и убийство. Она воссоздает внутреннее состояние Раскольникова, мечущегося между двумя полюсами своего сознания - необходимости совершения убийства и невозможности его совершить. Этот вопрос требует решения, и вся действительность, в которой существует Раскольников (его убогая каморка, хозяйка, которой он задолжал, «задавленность» бедностью), и все люди, с которыми он приходит в соприкосновение (неважно, говорит ли он с ними, видит их или слышит о них), - все нанизывается на мучащий его вопрос, все оказывается каким_либо вариантом ответа на него. «Проба», на которую он идет, чтобы внимательно осмотреть место будущего убийства, оканчивается чувством «бесконечного отвращения»: «... грязно, пакостно, гадко!..» Потом встреча с Мармеладовым, его рассказ о Соне, отправленной мачехой на панель. Встреча с семьей Мармеладовых и их страшной нищетой и почти бездомностью (проходная комната), с голодными детьми рождает противоположное чувство: в мире так устроенном не может быть никаких нравственных преград, они лишь «предрассудки, одни только страхи напущенные» - и это доказательство правоты преступления: «... так тому и следует быть!»

Письмо матери, рассказывающей о Дуне, Свидригайлове, Лужине, делает этот вопрос предельно насущным и неотвратимым, требует немедленных действий. Но следующий эпизод - страшный сон Раскольникова о лошади - служит столь же решительным доказательством невозможности преступления: «Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика». И вновь, то освобождение от необходимости убийства, которое дал сон, оказывается предельно кратким. Случайно услышанный на Сенной разговор двух мещан с сестрой старухи Лизаветой, который позволил ему узнать, что завтра в семь часов старуха будет дома одна, становится для него как будто предопределением, лишая свободы в принятии решения.

Уже говорилось выше о двучастной природе романа, выраженной в названии и проявляющейся в композиции. То же можно сказать о проблематике. Причина и корни преступления Раскольникова - одна сторона, представление о «наказании», т.е. о влиянии совершенного преступления на личность, - вторая. Само понятие преступления дано в романе с разной степенью глубины. Преступление как уголовное деяние - самое внешнее и простое определение. На самом деле преступление - это нарушение не только юридического, но общего нравственного закона, обязательного для человека. Раскольников живет в мире, в котором нарушение этого закона - естественная форма жизни, и все, что окружает его, как будто подтверждает законность преступления. Мармеладов, переступивший через жизнь жены и детей, Катерина Ивановна, переступившая через падчерицу, Соня, переступившая через собственную жизнь, Пульхерия Александровна, готовая ради сына переступить через дочь, Свидригайлов, которому темные слухи о его преступлениях не мешают жить, - все они преступники. Замысел Раскольникова, который кажется странным и фантастическим, укоренен в обычной жизни обычных людей.

Преступное состояние мира - не просто причина, а указание на глубокую зависимость Раскольникова от всей боли и всего неблагополучия этого мира. Но существуют и другие причины, и роман показывает их, последовательно двигаясь от внешних, поверхностных к истинным, лежащим в самой глубине противоречивого сознания героя. Самая близкая причина - положение Раскольникова, его крайняя бедность («задавлен бедностью», говорит Достоевский на первой же странице романа), жизнь в комнатке, похожей на гроб, долг хозяйке, развившаяся ипохондрия и пр. «Борьба за жизнь» - назвал свою статью о романе Писарев, и выживание представляется как будто естественной причиной убийства богатой старухи. Очень близко лежит еще одна причина - положение матери и сестры. Она действует еще сильнее: Раскольников любит их больше себя и, кроме того, живя на материнский «пенсион», испытывает резкое чувство вины. Но вспомните сцену признания Раскольникова Соне. На ее потерянный вопрос: «- Ты был голоден! ты... чтобы матери помочь? Да?» - последуют его странные и непонятные для нее слова: «...если б только я зарезал из того что голоден был... то я бы теперь... счастлив был!» Следующую причину подсказывает услышанный Раскольниковым в трактире и поразивший совпадением с собственными мыслями разговор студента и офицера о том, что можно, убив «глупую, бессмысленную, ничтожную, злую, больную старушонку», устроить «сто, тысячу добрых дел и начинаний», спасти десятки семейств от нищеты... Это не абстракция. Перед глазами Раскольникова погибающая семья Мармеладова. Но вот тот же разговор с Соней: «Не для того чтобы матери помочь я убил - вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор!» Настоящая причина совершенного убийства связана с теорией Раскольникова о праве на преступление, и раскроется она нескоро - лишь в пятой главе третьей части, при первой встрече с Порфирием. Теория, изложенная Раскольниковым в статье, состоит в делении человечества на два разряда, первый из них составляют люди обыкновенные, которые должны жить «в послушании», подчиняясь законам («тварь дрожащая»), другой же, высший - необыкновенные» люди, «имеющие дар... сказать в среде своей новое слово», которые могут «разрешить своей совести перешагнуть... через иные препятствия». И убийство старухи не более чем «проба» возможности отнести себя к высшему разряду, к тем, кто «право имеет». В исповеди Соне Раскольников признается, что двигало им стремление обрести власть над всем человеческим «муравейником». Важно понять, что предшествующие причины (сострадание матери, сестре, наконец, человечеству) не отменяются этой последней. В сознании Раскольникова любовь к людям живет рядом с презрением к ним.

Иннокентий Анненский заметил, что в романе наказание парадоксальным образом предшествует преступлению. Это действительно так. Страшное состояние разрыва между «идеей» и «натурой»,

между необходимостью совершения убийства и его невозможностью - мука, которую Раскольников испытывает до убийства. Пять последующих частей посвящены состоянию его души после убийства. В чем наказание? Как преступление может пониматься просто как совершенное деяние, так и наказание в самом непосредственном смысле - наказание по закону, по суду - каторга. Но как и в случае с понятием «преступление», образ наказания складывается из нескольких слоев. Прежде всего это непосредственное и сильное чувство страха. Опасность быть пойманным преследует убийцу. Второй сон Раскольникова (ужасные крики на лестнице, Илья Петрович из полицейской конторы, который почему_то страшно бьет хозяйку...) выражает состояние этого предельного страха. Следующий пласт - мучительное чувство стыда за свою слабость, за то, что «только и смог что убить», что не принадлежит к высшей касте, не оказался сверхчеловеком, Наполеоном. Но и это не последнее. Самый глубинный пласт - ощущение отрезанности от мира людей (эпизоды в полицейской конторе, на берегу Невы, при встрече с матерью и сестрой). Его мир теперь - это только он и мертвая старуха, которую он вновь и вновь убивает во сне. Невозможность быть с людьми причиняет страдание, но это страдание высокое, оно гарантия необходимого возвращения к людям (вспомните слова Достоевского: «... он кончает тем, что принужден сам на себя донести»). Это понимает Порфирий, убеждающий Раскольникова сдаться, и Соня, посылающая его покаяться на площадь. Поскольку идейный мир Раскольникова находится в центре рассмотрения, система персонажей в романе строится в соотношении с ним идейных миров других героев. Абсолютной противоположностью его идеи является идея Сони - святость любой чужой жизни, возможность переступить лишь через себя. К полюсу Сони близка Дуня Раскольникова с ее готовностью жертвовать собой. Мармеладов, Катерина Ивановна, Пульхерия Александровна, бесконечно разные по характеру люди, тем не менее объединены и противопоставлены Раскольникову идейной общностью: переступая через других, они сознают греховность этого и свою вину (вспомните слова Мармеладова о том, что Господь простит таких, как он, потому, что «ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...»). Разумихин и Порфирий Петрович тоже объединены общим неприятием идеи Раскольникова, для них главное зло в покушении теоретической идеи («арифметики» и расчета) на богатство живой жизни. Порфирий при последней встрече с Раскольниковым унижает его идею, одновременно с высоким уважением говоря о «натуре» Раскольникова («Я ведь вас за кого почитаю? За одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, если только веру иль бога найдет»). Другое, противоположное, место занимают в системе идейные миры так называемых «двойников» Раскольникова - Лужина и Свидригайлова. Не связанные друг с другом, они воплощают разные стороны идеи Раскольникова: Лужин - эгоистическую расчетливость, прикрывающуюся рациональной идеей «общего блага» (ср. с «арифметикой» Раскольникова), Свидригайлов - отсутствие нравственных границ, а следовательно, отсутствие самой идеи преступления - неразличение добра и зла. По сути Свидригайлов и представляет собой тот «высший тип», о котором мечтает Раскольников. Но его абсолютная свобода оборачивается отказом от вечности («деревенская банька с пауками») и самой жизни. Самоубийство Свидригайлова контрастно настойчиво повторяющейся в романе евангельской истории воскрешения Лазаря - прообразу духовного воскрешения Раскольникова.