Родился я и провел первое детство в деревне Ясной Поляне. Матери своей я совершенно не помню. Мне было 11/2 года, когда она скончалась. По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик и все, что я знаю о ней, все прекрасно, и я думаю - не оттого только, что все, говорившие мне про мою мать, старались говорить о ней только хорошее, но потому, что действительно в ней было очень много этого хорошего.
Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица - от отца до кучеров - представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки. Мать моя была нехороша собой и очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, - которым она, противно принятой тогда русской безграмотности, писала правильно, - четыре языка: французский, немецкий, английский и итальянский, - и должна была быть чутка к художеству, она хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне, что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа. Самое же дорогое качество ее было то, что она, по рассказам прислуги, была хотя и вспыльчива, но сдержанна. «Вся покраснеет, даже заплачет, - рассказывала мне горничная, - но никогда не скажет грубого слова». Она и не знала их.
У меня осталось несколько писем ее к моему отцу и другим теткам и дневник поведения Никол еньки (старшего брата), которому было б лет, когда она умерла, и который, я думаю, был более всех похож на нее. У них обоих было очень мне милое свойство характера, которое я предполагаю по письмам матери, но которое я знал у брата - равнодушие к суждениям людей и скромность, доходящая до того, что они старались скрыть те умственные, образовательные и нравственные преимущества, которые они имели перед другими людьми. Они как будто стыдились этих преимуществ...
В житиях Дмитрия Ростовского есть одно, которое меня всегда очень трогало, - это коротенькое житие одного монаха, имевшего, заведомо всей братии, много недостатков и, несмотря на то, явившегося в сновидении старцу среди святых в самом лучшем месте рая. Удивленный старец спросил: чем заслужил этот невоздержанный во многом монах такую награду? Ему отвечали: «Он никогда не осудил никого».
Если бы были такие награды, я думаю, что мой брат и моя мать получили бы их... Детство свое мать прожила частью в Москве, частью в деревне с умным, гордым и даровитым человеком, моим дедом Волконским.
Про деда я знаю то, что, достигнув высоких чинов генерал-аншефа при Екатерине, он вдруг потерял свое положение вследствие отказа жениться на племяннице и любовнице Потемкина Вареньке Энгельгардт. На предложение Потемкина он отвечал: «С чего он взял, чтобы я женился на его б......
За этот ответ он не только остановился в своей служебной карьере, но был назначен воеводой в Архангельск, где пробыл, кажется, до воцарения Павла, когда вышел в отставку и, женившись на княжне Екатерине Дмитриевне Трубецкой, поселился в полученном от своего отца Сергея Федоровича имении Ясной Поляне.
Княгиня Екатерина Дмитриевна рано умерла, оставив моему деду единственную дочь Марью. С этой-то сильно любимой дочерью и ее компаньонкой-француженкой и прожил мой дед до своей смерти около 1816 года.
Дед мой считался очень строгим хозяином, но я никогда не слыхал рассказов о его жесто-костях и наказаниях, столь обычных в то время. Я думаю, что они были, но восторженное уважение к важности и разумности было так велико в дворовых и крестьянах его времени, которых я часто расспрашивал про него, что хотя я и слышал осуждения моего отца, я слышал только похвалы уму, хозяйственности и заботе о крестьянах и, в особенности, огромной дворне моего деда. Он построил прекрасные помещения для дворовых и заботился о том, чтобы они были всегда не только сыты, но и хорошо одеты и веселились бы. По праздникам он устраивал для них увеселения, качели, хороводы. Еще более он заботился, как всякий умный помещик того времени, о благосостоянии крестьян, и они благоденствовали, тем более что высокое положение деда, внушая уважение становым, исправникам и заседателям, избавляло их от притеснения начальства.
Вероятно, у него было очень тонкое эстетическое чувство. Все его постройки не только прочны и удобны, но чрезвычайно изящны. Таков же разбитый им парк перед домом. Вероятно, он также очень любил музыку, потому что только для себя и для матери держал свой хороший небольшой оркестр. Я еще застал огромный, в три обхвата вяз, росший в клину липовой аллеи и вокруг которого были сделаны скамьи и пюпитры для музыкантов. По утрам он гулял в аллее, слушая музыку. Охоты он терпеть не мог, а любил цветы и оранжерейные растения...
Думаю, что мать любила моего отца, но больше как мужа и, главное, отца своих детей, но не была влюблена в него. Настоящие же ее любви, как я понимаю, были три или, может быть, четыре: любовь к умершему жениху, потом страстная дружба с компаньонкой-француженкой m-elle Henissienne, про которую я слышал от тетушек...
Третье, сильное, едва ли не самое страстное чувство было ее любовь к старшему брату Коко, журнал поведения которого она вела по-русски, в котором она записывала его проступки и читала ему...
Четвертое сильное чувство, которое, может быть, было, как мне говорили тетушки, и которое я так желал, чтобы было, была любовь ко мне, заменившая любовь к Коко, во время моего рождения уже отлепившегося от матери и поступившего в мужские руки.
Ей необходимо было любить не себя, и одна любовь сменялась другой. Таков был духовный облик моей матери в моем представлении. Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевавшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне.
Жизнь моей матери в семье отца, как я могу заключить по письмам и рассказам, была очень счастливая и хорошая. Семья отца состояла из бабушки-старушки, его матери, ее дочери, моей тетки, графини Александры Ильиничны Остен-Сакен, и ее воспитанницы Пашеньки; другой тетушки, как мы называли ее, хотя она была нам очень дальней родственницей, Татьяны Александровны Ергольской, воспитывавшейся в доме Дедушки и прожившей всю жизнь в доме моего отца; учителя Федора Ивановича Ресселя, описанного мною довольно верно в «Детстве».
Детей нас было пятеро: Николай, Сергей, Дмитрий, я - меньшой, и меньшая сестра , вследствие родов которой и умерла моя мать. Замужняя очень короткая жизнь моей матери, - кажется, не больше 9 лет, - была счастливая и хорошая: Жизнь эта была очень полна и украшена любовью всех к ней и ее ко всем, жившим с нею...
Отец был среднего роста, хорошо сложенный, живой сангвиник, с приятным лицом и с всегда грустными глазами...
Дома отец, кроме занятия хозяйством и нами, детьми, еще много читал. Он собирал библиотеку, состоящую, по тому времени, в французских классиках, исторических и естественно-исторических сочинениях - Бюфон, Кювье. Тетушки говорили мне, что отец поставил себе за правило не покупать новых книг, пока не прочтет прежних...
Сколько, я могу судить, он не имел склонности к наукам, но был на уровне образованья людей своего времени. Как большая часть людей первого Александровского времени и походов 13, 14, 15 годов, он был не то что теперь называется либералом, а просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить ни при конце царствования Александра I, ни при Николае.
Бабушка Пелагея Николаевна была дочь скопившего себе большое состояние слепого князя Ник. Иван. Горчакова. Сколько я могу составить себе понятие об ее характере, она была недалекая, малообразованная - она, как все тогда, знала по-французски лучше, чем по-русски (и этим ограничивалось ее образование), и очень избалованная - сначала отцом, потом мужем, а потом, при мне уже, сыном - женщина...
Дед мой Илья Андреевич, ее муж, был тоже, как я его понимаю, человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только щедрый, но бестолково мотоватый, а главное - доверчивый. В имении его Белевекого уезда, Полянах, - не Ясной Поляне, но Полянах, - шло долго не перестающее пиршество, театры, балы, обеды, катанья, которые, в особенности при склонности деда играть по большой в ломбер и вист, не умея играть, и при готовности давать всем, кто просил, и взаймы, и без отдачи, а главное, затеваемыми аферами, откупами, - кончилось тем, что большое имение его жены все было так запутано в долгах, что жить было нечем, и дед должен был выхлопотать и взять, что ему было легко при его связях, место губернатора в Казани...
Нужно скачать сочиненение? Жми и сохраняй - » Воспоминания — Л. Н. Толстой . И в закладках появилось готовое сочинение.Государственное издательство
«Художественная литература»
Москва – 1956
Электронное издание осуществлено
в рамках краудсорсингового проекта
Подготовлено на основе электронной копии 37-го тома
Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, предоставленной
Электронное издание
90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого
Предисловие и редакционные пояснения к 37-му тому Полного собрания сочинений Л.Н. Толстого включены в настоящее издание
Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам
Перепечатка разрешается безвозмездно
Reproduction libre pour tous les pays.
Предисловие к электронному изданию
Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928-1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л.Н.Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л.Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru .
В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л.Н. Толстого.
Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»
Фекла Толстая
Л. Н. ТОЛСТОЙ.
[ВОСПОМИНАНИЯ О СУДЕ НАД СОЛДАТОМ]
Милый друг Павел Иванович.
Очень рад исполнить ваше желание и сообщить вам более подробно то, что было передумано и перечувствовано мною в связи с тем случаем моей защиты солдата, о котором вы пишете в своей книге. Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей.
Расскажу, как всё это было, а потом уже постараюсь высказать те мысли и чувства, которые тогда вызвало во мне это событие и теперь воспоминание о нем.
Чем особенно я занимался и увлекался в это время, я не помню, вы это лучше меня знаете; знаю только, что жил я в это время спокойной, самодовольной и вполне эгоистической жизнью. Летом 1866 года нас посетил совершенно неожиданно Гриша Колокольцов, кадетом еще ходивший в дом Берсов и знакомый моей жены. Оказалось, что он служил в пехотном полку, расположенном в нашем соседстве. Это был веселый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой, казачьей лошадкой, на которой он любил гарцовать, и часто приезжал к нам.
Благодаря ему мы познакомились и с его полковым командиром, полковником Юношей, и с разжалованным или отданным в солдаты по политическим делам (не помню) А. М. Стасюлевичем, родным братом известного редактора, служившем в этом же полку. Стасюлевич был уже немолодой человек. Он только недавно из солдат был произведен в прапорщики и поступил в полк к бывшему своему товарищу Юноше, теперь его главному начальнику. И тот и другой, Юноша и Стасюлевич, тоже изредка езжали к нам. Юноша был толстый, румяный, добродушный, холостой еще человек. Он был один из тех так часто встречающихся людей, в которых человеческого совсем не видно из-за тех условных положений, в которых они находятся и сохранение которых они ставят высшей целью своей жизни. Для полковника Юноши условное положение это было положение полкового командира. Про таких людей, судя по-человечески, нельзя сказать, добрый ли, разумный ли он человек, так как неизвестно еще, каким бы он был, если стал бы человеком и перестал бы быть полковником, профессором, министром, судьей, журналистом. Так это было и с полковником Юношей. Он был исполнительный полковой командир, приличный посетитель, но какой он был человек – нельзя было знать. Я думаю, не знал и он сам, да и не интересовался этим. Стасюлевич же был живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего теми несчастьями и унижениями, которые он, как честолюбивый и самолюбивый человек, тяжело переживал. Так мне казалось, но я недостаточно знал его, чтобы поглубже вникнуть в его душевное состояние. Одно знаю, что общение с ним было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения. Стасюлевича я потом потерял из виду, но недолго после этого, когда полк их стоял уже в другом месте, я узнал, что он без всяких, как говорили, личных причин лишил себя жизни, и сделал это самым странным образом. Он рано утром надел в рукава ваточную тяжелую шинель и в этой шинели вошел в реку и утонул, когда дошел до глубокого места, так как не умел плавать.
Не помню, кто из двух, Колокольцов или Стасюлевич, в один день летом приехав к нам, рассказал про случившееся у них для военных людей самое ужасное и необыкновенное событие: солдат ударил по лицу ротного командира, капитана, академика. Стасюлевич особенно горячо, с сочувствием к участи солдата, которого ожидала, по словам Стасюлевича, смертная казнь, рассказывал про это и предложил мне быть защитником на военном суде солдата.
Должен сказать, что приговоры одними людьми других к смерти и еще других к совершению этого поступка: смертная казнь, всегда не только возмущала меня, но представлялась мне чем-то невозможным, выдуманным, одним из тех поступков, в совершение которых отказываешься верить, несмотря на то, что знаешь, что поступки эти совершались и совершаются людьми. Смертная казнь, как была, так и осталась для меня одним из тех людских поступков, сведения о совершении которых в действительности не разрушают во мне сознания невозможности их совершения.
Я понимал и понимаю, что под влиянием минуты раздражения, злобы, мести, потери сознания своей человечности человек может убить, защищая близкого человека, даже себя, может под влиянием патриотического, стадного внушения, подвергая себя опасности смерти, участвовать в совокупном убийстве на войне. Но то, чтобы люди спокойно, в полном обладании своих человеческих свойств могли обдуманно признавать необходимость убийства такого же, как они, человека и могли бы заставлять совершать это противное человеческой природе дело других людей – этого я никогда не понимал. Не понимал и тогда, когда в 1866 году жил своей ограниченной, эгоистической жизнью, и потому я, как это ни было странно, с надеждой на успех взялся за это дело.
Помню, что, приехав в деревню Озерки, где содержался подсудимый (не помню хорошенько, было ли это в особом помещении, или в том самом, в котором и совершился поступок), и войдя в кирпичную низкую избу, я был встречен маленьким скуластым, скорее толстым, чем худым, что очень редко в солдате, человеком с самым простым, не переменяющимся выражением лица. Не помню, с кем я был, кажется, что с Колокольцовым. Когда мы вошли, он встал по-солдатски. Я объяснил ему, что хочу быть его защитником, и просил рассказать, как было дело. Он от себя мало говорил и только на мои вопросы неохотно, по-солдатски отвечал: «так точно». Смысл его ответов был тот, что ему очень скучно было и что ротный был требователен к нему. «Уж очень он на меня налегал», сказал он.
Дело было так, как описано у вас, но то, что он тут же выпил, чтобы придать себе храбрости, едва ли справедливо.
Как я понял тогда причину его поступка, она была в том, что ротный командир его, человек всегда внешне спокойный, в продолжение нескольких месяцев своим тихим, ровным голосом, требующим беспрекословного повиновения и повторения тех работ, которые писарь считал правильно исполненными, довел его до высшей степени раздражения. Сущность дела, как я понял его тогда, была в том, что, кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжелые отношения человека к человеку: отношения взаимной ненависти. Ротный командир, как это часто бывает, испытывал антипатию к подсудимому, усиленную еще догадкой о ненависти к себе этого человека за то, что офицер был поляк, ненавидел своего подчиненного и, пользуясь своим положением, находил удовольствие быть всегда недовольным всем, что бы ни делал писарь, и заставлял его переделывать по нескольку раз то, что писарь считал безукоризненно хорошо сделанным. Писарь же, с своей стороны, ненавидел ротного и за то, что он поляк, и за то, что он оскорблял его, не признавая за ним знания его писарского дела, и, главное, за его спокойствие и за неприступность его положения. И ненависть эта, не находя себе исхода, всё больше и больше с каждым новым упреком разгоралась. И когда она дошла до высшей степени, она разразилась самым для него же самого неожиданным образом. У вас сказано, что взрыв был вызван тем, что ротный командир сказал, что накажет его розгами. Это неверно. Ротный просто вернул ему бумагу и наказал, исправив, опять переписать.
Суд скоро состоялся. Председателем был Юноша, двумя членами были Колокольцов и Стасюлевич. Привели подсудимого. После не помню каких-то формальностей я прочел свою речь, которую мне не скажу странно, но просто стыдно читать теперь. Судьи с очевидно скрываемой только приличием скукой слушали все те пошлости, которые я говорил, ссылаясь на такие-то и такие-то статьи такого-то тома, и когда всё было выслушано, ушли совещаться. На совещании, как я после узнал, один Стасюлевич стоял за применение той глупой статьи, которую я приводил, то есть за оправдание подсудимого вследствие признания его невменяемым. Колокольцов же, добрый, хороший мальчик, хотя и наверное желал сделать мне приятное, все-таки подчинился Юноше, и его голос решил вопрос. И был прочтен приговор смертной казни через расстреляние. Тотчас же после суда я написал, как это у вас и написано, письмо близкой мне и близкой ко двору фрейлине Александре Андреевне Толстой, прося ее ходатайствовать перед государем – государем тогда был Александр II – о помиловании Шибунина. Я написал Толстой, но по рассеянности не написал имени полка, в котором происходило дело. Толстая обратилась к военному министру Милютину, но он сказал, что нельзя просить государя, не указав, какого полка был подсудимый. Она написала это мне, я поторопился ответить, но полковое начальство поторопилось, и когда не было уже препятствий для подачи прошения государю, казнь уже была совершена.
Все остальные подробности в вашей книге и христианское отношение народа к казненному совершенно верны.
Да, ужасно, возмутительно мне было перечесть теперь эту напечатанную у вас мою жалкую, отвратительную защитительную речь. Говоря о самом явном преступлении всех законов божеских и человеческих, которое одни люди готовились совершить над своим братом, я ничего не нашел лучшего, как ссылаться на какие-то кем-то написанные глупые слова, называемые законами.
Да, стыдно мне теперь читать эту жалкую, глупую защиту. Ведь если только человек понимает то, что собираются делать люди, севшие в своих мундирах с трех сторон стола, воображая себе, что, вследствие того, что они так сели, и что на них мундиры, и что в разных книгах напечатаны и на разных листах бумаги с печатным заголовком написаны известные слова, и что, вследствие всего этого, они могут нарушить вечный, общий закон, записанный не в книгах, а во всех сердцах человеческих, – то ведь одно, что можно и должно сказать таким людям, – это то, чтобы умолять их вспомнить о том, кто они и что они хотят делать. А никак не доказывать разными хитростями, основанными на тех лживых и глупых словах, называемых законами, что можно и не убивать этого человека. Ведь доказывать то, что жизнь каждого человека священна, что не может быть права одного человека лишить жизни другого – это знают все люди, и этого доказывать нельзя, потому что не нужно, а можно и нужно и должно только одно: постараться освободить людей-судей от того одурения, которое могло привести их к такому дикому, нечеловеческому намерению. Ведь доказывать это – всё равно, что доказывать человеку, что ему не надо делать то, что противно, несвойственно его природе: не надо зимою ходить голому, не надо питаться содержимым помойной ямы, не надо ходить на четвереньках. То, что это несвойственно, противно природе человеческой, давно уже показано людям в рассказе о женщине, подлежащей избиению камнями.
Неужели с тех пор появились люди настолько праведные: полковник Юноша и Гриша Колокольцов с своей лошадкой, что уже им не страшно бросить первый камень?
Я не понимал этого тогда. Не понимал я этого и тогда, когда через Толстую ходатайствовал у государя о помиловании Шибунина. Не могу не удивляться теперь на то заблуждение, в котором я был, – о том, что всё, что совершалось над Шибуниным, было вполне нормально и что также нормально было и участие, хотя и не прямое, в этом деле того человека, которого называли государем. И я просил этого человека помиловать другого человека, как будто такое помилование от смерти могло быть в чьей-нибудь власти . Если бы я был свободен от всеобщей одури, то одно, что я мог сделать по отношению Александра второго и Шибунина, это то, чтобы просить Александра не о том, чтобы он помиловал Шибунина, а о том, чтобы он помиловал себя, ушел бы из того ужасного, постыдного положения, в котором он находился, невольно участвуя во всех совершающихся преступлениях (по «закону») уже тем, что, будучи в состоянии прекратить их, он не прекращал их.
Тогда я еще ничего не понимал этого. Я только смутно чувствовал, что совершилось что-то такое, чего не должно быть, не может быть, и что это дело не случайное явление, а в глубокой связи со всеми другими заблуждениями и бедствиями человечества, и что оно-то и лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества.
Я смутно чувствовал еще тогда, что смертная казнь, сознательно рассчитанное, преднамеренное убийство, есть дело прямо противоположное тому закону христианскому, который мы будто бы исповедуем, и дело, явно нарушающее возможность и разумной жизни [и] какой бы то ни было нравственности, потому что ясно, что если один человек или собрание людей может решить, что необходимо убить одного или многих людей, то нет никакой причины, по какой другой человек или другие люди не найдут той же необходимости для убийства других людей. А какая же может быть разумная жизнь и нравственность среди людей, которые могут по своим решениям убивать друг друга. Я смутно чувствовал тогда уже, что оправдание убийства церковью и наукою, вместо достижения своей цели: оправдания, напротив того, показывает лживость церкви и лживость науки. В первый раз я смутно почувствовал это в Париже, когда видел издалека смертную казнь; яснее, гораздо яснее почувствовал это теперь, когда принимал участие в этом деле. Но мне всё еще было страшно верить себе и разойтись с суждениями всего мира. Только гораздо позднее я был приведен к необходимости веры себе и к отрицанию тех двух страшных обманов, держащих людей нашего времени в своей власти и производящих все те бедствия, от которых страдает человечество: обман церковный и обман научный.
Только гораздо позднее, когда уже я стал внимательно исследовать те доводы, которыми церковь и наука стараются поддерживать и оправдывать существование государства, я увидал те явные и грубые обманы, которыми и церковь и наука скрывают от людей злодеяния, совершаемые государством. Я увидал те рассуждения в катехизисах и научных книгах, распространяемых миллионами, которыми объясняется необходимость и законность убийства одних людей по воле других.
Так, в катехизисе, по случаю шестой заповеди – не убий – люди с первых же строк научаются убивать.
«В. Что запрещается в шестой заповеди?
О. Убийство или отнятие жизни у ближнего каким бы то ни было образом.
В. Всякое ли отнятие жизни есть законопреступное убийство?
О. Не есть беззаконное убийство, когда отнимают жизнь по должности , как-то: 1) когда преступника наказывают по правосудию, 2) когда убивают неприятеля на войне за государя и отечество».
«В. Какие случаи относиться могут к законопреступному убийству?
О. Когда кто укрывает или освобождает убийцу».
В «научных» же сочинениях двух сортов: в сочинениях, называемых юриспруденцией с своим уголовным правом , и в сочинениях, называемых чисто научными, доказывается то же самое еще с большей ограниченностью и смелостью. Об уголовном праве нечего и говорить: оно всё есть ряд самых очевидных софизмов, имеющих целью оправдать всякое насилие человека над человеком и самое убийство. В научных же сочинениях, начиная с Дарвина, ставящего закон борьбы за существование в основу прогресса жизни, это самое подразумевается. Некоторые же enfants terribles этого учения, как знаменитый профессор Иенского университета Эрнст Геккель в своем знаменитом сочинении: «Естественная история миротворения», евангелии для неверующих, прямо высказывает это:
«Искусственный подбор оказывал весьма благоприятное влияние на культурную жизнь человечества. Как велико в сложном ходе цивилизации, например, влияние хорошего школьного образования и воспитания. Как искусственный подбор, и смертная казнь оказывает такое же благодетельное влияние, хотя в настоящее время многими горячо защищается, как «либеральная мера», отмена смертной казни, и во имя ложной гуманности приводится ряд вздорных аргументов. Однако на самом деле смертная казнь для громадного большинства неисправимых преступников и негодяев является не только справедливым возмездием для них, но и великим благодеянием для лучшей части человечества, подобно тому, как для успешного разведения хорошо культивируемого сада требуется истребить вредные сорные травы. И точно так же, как тщательное удаление зарослей принесет полевым растениям больше света, воздуха и места, неослабное истребление всех закоренелых преступников не только облегчит лучшей части человечества «борьбу за существование», но и произведет выгодный для него искусственный подбор, так как таким образом будет отнята у этих выродившихся отбросов человечества возможность наследственно передать человечеству их дурные качества».
И люди читают это, учат, называя это наукой, и никому в голову не приходит сделать естественно представляющийся вопрос о том, что если убивать дурных полезно, то кто решит: кто вредный. Я, например, считаю, что хуже и вреднее г-на Геккеля я не знаю никого. Неужели мне и людям одних со мною убеждений приговорить г-на Геккеля к повешению? Напротив, чем грубее заблуждения г-на Геккеля, тем больше я желаю ему образумиться и ни в каком случае не хотел бы лишить [его] этой возможности.
Вот эти-то лжи церкви и науки и довели нас теперь до того положения, в котором мы находимся. Уже не месяца, а годы проходят, во время которых нет ни одного дня без казней и убийств, и одни люди радуются, когда убийств правительственных больше, чем убийств революционных, другие же люди радуются, когда больше убито генералов, помещиков, купцов, полицейских. С одной стороны раздаются награды за убийства по 10 и по 25 рублей, с другой стороны революционеры чествуют убийц, экспроприаторов и восхваляют их, как великих подвижников. Вольным палачам платят по 50 рублей за казнь. Я знаю случай, когда к председателю суда, в котором к казни было приговорено 5 человек, пришел человек с просьбой передать ему дело исполнения казни, так как он возьмется сделать это дешевле: по 15 рублей с человека. Не знаю, согласилось ли, или не согласилось начальство на предложение.
Да, не бойтесь тех, кто губит тело, а тех, кто губит и тело и душу…
Всё это я понял гораздо позже, но смутно чувствовал уже тогда, когда так глупо и постыдно защищал этого несчастного солдата. От этого-то я и сказал, что случай этот имел на меня очень сильное и важное для моей жизни влияние.
Да, случай этот имел на меня огромное, самое благодетельное влияние. На этом случае я первый раз почувствовал, первое – то, что каждое насилие для своего исполнения предполагает убийство или угрозу его и что поэтому всякое насилие неизбежно связано с убийством. Второе – то, что государственное устройство, немыслимое без убийств, несовместимо с христианством. И третье, что то, что у нас называется наукой, есть только такое же лживое оправдание существующего зла, каким было прежде церковное учение.
Теперь это для меня ясно, тогда же это было только смутное сознание той неправды, среди которой шла моя жизнь.
Оригинал взят у roman_altuchov в Плаксин С.И. Лев Николаевич Толстой среди детей (Очерк из моих воспоминаний) (1903 г.).pdf
I. ССЫЛКА ДЛЯ СКАЧИВАНИЯ КНИГИ:
(PDF, 2,2 Mб.)
http://yadi.sk/d/2gO5qq3eMcoLA
Сергей Иванович Плаксин
(1854 - ?)
познакомился с Толстым в раннем детстве, в связи с пребыванием, после перенесённой детской болезни, на восстановительном лечении на юге Франции. Собственно, этому эпизоду биографии Льва Николаевича и посвящены его воспоминания.
Воспоминания С.И. Плаксина относятся к 1860 г., когда Толстой, находясь за грани-цей, прожил некоторое время на юге Франции в Гиере, а его сестра М.Н. Толстая поместилась на вилле, в трёх километрах от Гиера. Толстой часто бывал на вилле, где жил и Серёжа Плаксин с матерью.
Продолжением отношений с писателем уже взрослого Сергея Николаевича Плаксина стали письма его к Льву Николаевичу. В одном из них, от 26 сентября 1894 года Плаксин, в то время исполнявший должность инспектора типографий и книжной торговли в Одессе, просил у Толстого дозволения «украсить» его именем редактируемый им «Юбилейный календарь-сборник г. Одессы». Во втором - от 6 ноября 1902 года - прислал опубликованные ранее стихи собственного сочинения и просил разрешения на опубликование, вместе со своими воспоминаниями, сохранившегося у него чудом цветного и очень мастерского рисунка, сделанного для него Л.Н. Толстым. Вот ответ Л.Н. Толстого на второе письмо:
1902 г . Ноября 17. Ясная Поляна.
Очень рад был получить от вас письмо, милый Сергей Ивано-вич, т.е. Серёжа Плаксин в розовой рубашке, который хотел убежать от моих племянниц сначала на конец земли, а потом на конец света, а потом на конец конца света. Я совсем не помню своего рисунка, но, разумеется, уверен, что вы всё, что говорите, говорите правильно. Пожалуйста, извините меня за то, что не поблагодарил вас за присылку ваших стихотворений, и верьте тем добрым чувствам, с которыми вспоминаю наше давнишнее знакомство.
Лев Толстой.
Лизы Оболенской нет со мной, а то бы она велела вам кла-няться. Мы недавно говорили с ней про вас.
Воспоминания Плаксина изданы в 1903 г.: «Граф Л. Н. Толстой среди детей», изд. Сытина. К книге был приложен упоминаемый в письме ри-сунок «волжского разбойника».
Данное переиздание осуществлено с переводом текста книги в современную орфографию, но с сохранением нумерации страниц и иллюстративного материала издания 1903 года.
Приятного чтения!
Р. Алтухов
III. ОТРЫВКИ ИЗ КНИГИ.
(...) Наконец, раздался звонок и вошёл более чем всегда сияющий хозяин и стал рассыпаться в извинениях перед дамами.
При этих словах г. Тош вынул из кармана несколько золотых монет и договор найма, подписанный „графом Л.Н. Толстым”.
Известие о том, что русское семейство поселится под одной с нами кровлей, привело нас в самое радужное настроение духа и мы почти всю ночь не спали от волнения при мысли встретить соотечественников в таком захолустье, как вилла Тош, в окрестностях Иера!
Мы бы совсем не спали, если б могли пред- видеть, что жильцом окажется гр. Л.Н. Толстой с вдовой его покойного брата, графиней Марией Николаевной Толстой, и её детьми: Колей, Варей и Лизой.
(...) В гостиную вошёл очень высокий, плотный и широкоплечий мужчина, лет 40, с добродушной улыбкой на лице, окаймлённом темно-русой густой бородой. Из-под большого лба с глубоким шрамом (от лапы медведя, как мы потом узнали), в глубоких глазных впадинах, искрились ум-ные и добрые глаза. Насколько мне помнится, Л. ; Н. тогда походил на портрет, помещенный в „Художественном Листке" Тима.
Л. Н. говорил громко, но не скоро, а более мягко и ровно; в тоне голоса чувствовалась пря-мота и простодушие, движения были естественны и не носили отпечатка светской выправки; одет он был в коричневый костюм. Он подошёл к моей матери, пожал ей руку и сейчас же заговорил с ней, как давнишний знакомый.
(...) Нечего говорить, что душою нашего маленького общества был Л.Н., которого я никогда не видел скучным; напротив, он любил нас смешить своими рассказами, подчас самого неправдоподобного содержания, и когда наш детский смех уж слишком начинал терзать уши наших маменек, они обращались с просьбой к тому же Л. Н.— засадить нас за какую-нибудь тихую работу, вроде переписки из книг или рисования.
(...) В первый же день приезда, гр. Л.Н. обратил на меня особое своё внимание, узнав от матери моей, что цель поездки нашей на юг — моё слабое здо-ровье и что доктора запретили мне много резвиться и бегать.
— Слышите, — обратился граф к своему пле-мяннику и к племянницам — играйте с Сережей, но не в „разбойники" и не в „горелки”!
(...) ...При малейшей выходке какого-нибудь мальчугана про-тив меня, прямо лез с ним в драку. Он был вообще, что называется, „огонь мальчик“, с золотым сердцем и рыцарской душой. Благодаря его резвости и вспыльчивости моей матери прихо-дилось часто бывать посредницей между ним и графиней, женщиной очень доброй, но болезненно раздражительной.
(...) Л.Н. поставил свой письменный стол в стеклянной галерее с видом на море. Вставал он очень рано, и мы, дети, только на ми-нутку забегали к нему здороваться, помня строгое приказание наших маменек — не беспокоить Л.Н., когда он пишет.
(...) Неутомимый ходок, Л.Н. составлял нам маршрут, изобретая всё новые места для прогулок. То мы отправлялись смотреть на выварку соли на полуострове
„
Porquerolle
”,
то подымались на свя-щенную гору, где построена каплица с чудотвор-ной статуей Пресвятой Девы, то ходили к развалинам какого - то замка, почему - то носившего название
„
Trou
des
f
е
es
“.
По дороге Л. Н. рассказывал нам, детям, разные сказки. Помню я какую-то о золотом коне и о гигантском дереве, с вершины которого видны были все моря и города. Зная мою слабую грудь, он нередко сажал меня на свои плечи, продолжая рассказывать на ходу свои сказки. Надо ли говорить, что мы души в нём не чаяли?..
За обедом, вечером, Л.Н. рассказывал нашим добродушным хозяевам всевозможный забавные небылицы о России, и те не знали, верить ему или не верить, пока графиня или моя мать не отделяли правды от вымысла.
(...) Лев Николаевич напирал, главным образом, на развитие мускулов.
Ляжет, бывало, на пол во всю длину и нас заставляет лечь и подниматься без помощи рук; он же устроил нам в дверях верёвочные приспособления и сам кувыркался с нами, к общему нашему удовольствию и веселию.
Когда мы слишком расшалимся и маменьки упросят Л.Н. нас унять, — он нас усаживал вокруг стола и приказывал принести чернила и перья.
Вот образец наших занятий с Л.Н.
— Слушайте, — сказал он нам как-то, — я вас буду учить!
— Чему? — спросила востроглазая Лизанька, предмет моих нежных чувств.
Не удостоив племянницу ответом, Л.Н. продолжал:
— Пишите...
— Да что писать-то, дядя,— настаивала Лиза.
— А вот слушайте: я дам вам тему!..
— Что дашь? — не унималась Лиза.
— Тему! — твердо повторил Л.Н. — Пишите: чем отличается Россия от других государств. Пишите тут же, при мне, и друг у друга не списывать! Слышите! — прибавил он внуши-тельно.
И пошло у нас писание...
Коля, бывало, как тщательно не наклоняет голову набок, но у него все линейки ползут в верхний правый угол бумаги. Пыхтит он, пыхтит, издавая носом неопределённые звуки, но ничего бедняге не помогает, а, между тем, Л.Н. строго запрещал нам писать по графленым линейкам, говоря, что это „одно баловство. „Надо привыкать пи-сать без них“. Пока мы, таким образом, излагали наши мысли, графиня и моя мать сидели на диване и читали вполголоса какое-нибудь новое произведение французской литературы, а граф Л.Н. ходил по комнате из угла в угол, чем вызывал иногда восклицание нервной графини:
— Что это ты, Лёвушка, как маятник сло-няешься. Хоть бы присел!..
Через полчаса „сочинения” наши были готовы, и моё было первым, к которому прикоснулся наш ментор. Он пытался было сам прочесть его, но, тщетно стараясь что-либо разобрать в спустившихся к поднебесью линейках, возвратил мне мою рукопись, сказав:
— Прочти-ка сам! — и я громогласно стал чи-тать...
В награду за наши вечерние занятия Л.Н. привёз нам из Марселя, куда он почему-то часто ездил из Иера, акварельные краски и учил нас рисованию; прилагаемый эскиз набросил сам Л.Н. однажды и оригинал его удалось мне со-хранить до сего времени.
(...) Л.Н. проводил почти весь день с нами, — учил нас, участвовал в наших играх и вмешивался в наши споры, раз-бирая их и доказывая, кто из нас прав, кто виноват.
Чаще всего у него выходили столкновения с Лизочкой.
Помню я такой случай: вхожу я в детскую и застаю Лизаньку в слезах; в одной руке у неё был сухарь, а в другой — ложка. На ковре лежала опрокинутая ступка, куски сахара, изюм и другие сладости.
Варя и Коля молча сидели у окна.
Л.Н., видимо взволнованный, ходил из угла в угол.
— Что случилось? — спросил я тихо Варю.
Л.Н., услыхав мой вопрос, ответил громко ни к кому из нас непосредственно не обра-щаясь и не глядя ни на кого.
— Вот что случилось: она (при этом Л.Н. кивнул головой по направлению к Лизе) выду-мала безобразную игру: стряпает из разных сладостей какое-то кушанье, которое сама ест, да к тому же ещё склоняет сестру и бра-та!..
Я не видел в этом ничего дурного, так как и сам не раз участвовал в этой игре, но, чувствуя из ряда выходящую рассерженность Л.Н., не противоречил ему, а он продолжал:
— Это игра безобразная! она развивает жад-ность и портит желудок!.. я запрещаю вам эту игру! — внушительно заключил он.
— Слушай, дядя Лёва, — воскликнула, сверкая глазками, на которых ещё дрожали слезинки, Лиза, — изволь! Я брошу играть в эту игру, но клянусь тебе всем святым, что когда я выйду замуж и у меня будут дети, я запрещу им принимать тебя!.. Помни это!
Такая угроза, в устах прелестной во всех отношениях, но вспыльчивой как огонь Лизы, моментально же вызвала на лице Л.Н. знакомую нам добродуш-ную улыбку и, смеясь, он поднял Лизу на руки и крепко расцеловал.
Так обыкновенно кончались их недоразумения и распри.
Другое столкновение произошло однажды между Л.Н. и Колей.
Сидит последний в детской и трудится над починкой кожаного хомута на игрушечной ло-шади, недавно ему подаренной, причём старается скрепить сургучом порванные части хомута.
— Напрасно трудишься,— сказал граф, взглянув мимоходом на работу Коли.
— Отчего?
— Оттого, что сургучом кожи не скрепишь... не будет держаться...
— Будет! — возразил Коля, продолжая на- гревать сургуч.
— А я тебе говорю — не будет! — настаивал Лев Николаевич.
— Будет!
— Нет, не будет... вот что! — сказал граф, — если тебе удастся починить хомут, я тебе привезу ещё одну лошадь, а если не удаст-ся — я и эту выброшу за окно!
Коля призадумался и прекратил нехотя своё бесполезное занятие.